Ледяная купель
Глава четвёртая
Дарий Кир приехал на работу взвинченный, злой. Людей не велел пускать в кабинет. Как боец, применивший запрещённый приём и выигравший борьбу, он понимал незаконность выигрыша и ждал разоблачения. Мерещился ему удар с любой стороны — удар роковой, смертельный. Он и всегда так: нагадив, начинал трусить. И трусил не мелко, не легко — глубоко и панически. Чуялась ему расплата не за арест Кочнева, а за все грехи, за всё содеянное им в жизни.
«Кочнева арестовали не сразу, он мог позвонить — куда, кому звонил? Откуда следует ждать грозы?..»
Больше всего Кир боялся наркома. «Вдруг как Кочнев в тот же вечер связался с Москвой, — он такой, за словом в карман не лезет. Пустит в ход демагогию насчёт мобплана, представит меня саботажником?..» Нарком человек крутой, нрава горячего — он сам недавно из рабочих, пользуется особым расположением Сталина. Нет, нет, — на сей раз я сработал нечисто. Кочнева надо было ещё потерпеть немного, — приручить, обласкать — сделать ручным, как Квашнина.
Набрал номер служебного телефона Кочнева. Ждал, затаив дыхание. Нет! На работу не пришёл! Значит, ночью взяли — тёпленького, с постели. Но, может, он ещё на свободе, успел сесть в самолёт и — в Москву?..
Сейчас он был убеждён: сработал грубо, до глупости топорно.
Он и прежде позволял себе действия почти безрассудные, но с людьми рядовыми, слабыми. Акции же, подобные кочневской, он планировал загодя, разрабатывал детально, в том числе и грубость, и обиду, и свой последний, диктаторский жест — всё собирал в клубок и выкатывал в момент, когда противник меньше всего ожидает атаки.
Процесс избиения кадров доставлял ему наслаждение, но в конечном итоге его интересовала цель, та самая обожаемая, пригретая с детства у сердца цель, которая исходила из его жизненной философии и которую он пуще глаза берёг от людей, — она была его тайной, его синей птицей, его мечтой и вечным желанием.
Цель эта — власть и величие, достижение не мнимой исключительности над людьми, а подлинного превосходства, физически ощутимой границы, отделявшей его от простых смертных и возвышавшей над ними. Люди, которых он ставил на ключевые должности, создавали вокруг него комфортную обстановку, помогали ему карабкаться вверх по служебной лестнице.
В сущности, ему была глубоко чужда идея коллективизма, братания «толпы», но лозунг интернационализма служил хорошим прикрытием для его тайных и чёрных дел.
Сейчас он не на шутку струхнул. Мобплан может стать хорошим козырем в игре Кочнева против него, Дария, если даже его забрали, и он уже сидит в подвалах НКВД. В наркомате и ему говорили о мобилизационном плане, — да, да, Кочнев прав: пока только один из тракторных заводов имеет план развёртывания производства на случай военного нападения; Дарий помнит о нём, понимает его важность, но вокруг этого плана шума не устроишь, славы, почестей не пожнёшь. Шумят о колёсных тракторах, о тех, что идут на поля — к ним и лежит душа Дария. Война будет или не будет, бабушка надвое сказала, а колхозничкам трактора подай. И каждый трактор сверх плана оборачивается шумом, всеобщим ликованием.
Хотел позвонить Когану, начальнику НКВД, и уже взялся за трубку, но руку отдёрнул, точно его оса ужалила. Коган — приятель, но трубку сам не снимает, выйдешь на референта, — Дарий не хотел бы никакой огласки в истории с Кочневым. Разговоры подслушивают, — с Коганом-то уж наверное. Вчера он Когану послал записку с нарочным. Сейчас вспомнил, что в Волжск едет новый секретарь обкома. Как-то ещё устроятся отношения Когана с новым, а и его, Дария? Кого пришлёт сюда Сталин?.. От этого коварного грузина всего можно ждать.
Ступая хрустящими сапожками по натёртому паркету, Дарий вспомнил фразу, сказанную о нём на Дальнем Востоке одним партийным работником: «Дарий любит заваривать кашу». Неприятно поморщился, будто бы во рту отдало горечью. Выпятил грудь, тряхнул головой: «Люблю! От себя скрывать не стану. Но Дарий любит не только суматоху, он умеет оживить дело, усилить пульс — и, главное: расставить своих людей, всюду своих — насколько хватает глаз».
Позвонил уполномоченному НКВД — тому, кого посылал с запиской Когану.
— Где Кочнев?
— Он взят. Сегодня ночью.
— Тише!.. Глупец, — последнее слово произнёс шёпотом, — и тогда, когда уже положил трубку.
И тут же пришло решение: поеду к Когану — пусть освободит Кочнева. Скажут: вышло недоразумение и освободят. Кочнев нужен, он знает всю работу по мобплану. Пошлю в бюро оснастки — там готовятся все новые узлы технологии, станки, приспособления. Да, да, пусть туда сядет. И шума не будет, и человек на месте.
Вспомнил последнее объяснение с Кочневым. «Такой не простит, не забудет». И, повинуясь безотчётной тревоге, ползущей в душу на смену вдруг вспыхнувшей радости, предаваясь обычной в таких ситуациях меланхолии, он вновь, помимо своей воли, стал перебирать варианты мести со стороны Кочнева, ответных ударов — знал: люди типа Кочнева не сдают без боя позиций, они молчат, но думают. Ищут, ждут момента. Особенно, если была обида.
Чего, чего, а обид русские не прощают. О, я-то их знаю! Они, если случись обида, проявляют безрассудную храбрость... Я, кажется, свалял дурака, упрятал Кочнева; обидел сильно, жестоко — без всяких оснований. Вчера прибавился у меня новый противник. Этот, может быть, посильнее всех других, и надо же такому случиться — ему-то как раз и нанёс удар ниже пояса.
Однако хватит ныть! Поеду к Когану. И он вызвал машину.
2
Николай Иванович Чернов стоял у окна вагона. Поезд, в котором он подъезжал к Волжску, огибал Мамаев курган и выкатывался на пригорок, с которого открывалась панорама трёх заводов — Тракторного, «Баррикады», Сталелитейного. Кто-то за спиной называл посёлки:
— Металлогород... Горный... Тракторный...
Заводы и посёлки тянулись в ряд по крутому берегу Волги; между ними лежали выжженные солнцем пустыри — и всюду курганы, взгорья, чёрные пасти оврагов. За стайками заводских труб угадывалась Волга; дальше, на левом пологом берегу синела утренняя дымка, там, — Чернов знал это по рассказам, — разметнулась до реки Урал знойная летом и студёная зимой прикаспийская низина и на ней, в окружении лесов, были разбросаны немноголюдные одноэтажные города, пёстрые по населению и по роду занятий сёла и посёлки.
На перроне к Чернову подошёл молодой человек с чёрной бородкой.
— Здравствуйте. С приездом. Шнурков Пётр Андреевич.
Шнурков взял чемодан, и они прошли на перрон, где их ждала эмка.
Машина бежала по узким улочкам окраин. Чернов сказал:
— Мне обещали заказать номер.
— Мы едем в «Соловьиную балку». Там ваша дача. Отдохнёте с дороги, осмотритесь.
И, словно бы извиняясь, добавил:
— Такую получил инструкцию.
Дача располагалась в саду на высоком месте; здесь было четыре коттеджа, отстоявших друг от друга на восемьдесят-сто метров — лучший из них, двухэтажный, с двумя просторными верандами и балконом по второму этажу, предназначался для него, Чернова.
Шнурков откланялся на пороге и с какой-то странной поспешностью удалился, приказав шофёру дожидаться распоряжений нового хозяина.
Если говорить правду, Чернов не мог свыкнуться с мыслью, что именно на него пал жребий стать генерал-губернатором обширной российской провинции, руководителем большого государственного масштаба.
Осматривая комнаты и ничего не находя в них интересного, он мысленно ещё продолжал оставаться в Москве, в Большом доме на Старой площади, где два года проработал рядовым сотрудником промышленного отдела. До этого учился в институте, там же был оставлен в аспирантуре, написал диссертацию по проблеме водоснабжения больших промышленных городов, стал кандидатом наук... И вдруг — его приглашает Андрей Андреевич Андреев. До сих пор в ушах звучат его слова:
— Сталину было предложено несколько объективок — выбор пал на вас.
Чернов на это сказал — и вполне искренне:
— Опыта партийной работы у меня нет.
— Опыт — дело наживное.
Пройдясь по кабинету, Андреев добавил:
— Не боги горшки обжигают.
Андрей Андреевич оглядел с ног до головы Чернова, покачал головой:
— Одежда на вас жидковата.
Вызвал управляющего, попросил помочь Чернову экипироваться.
На следующий день Чернов выехал в Волжск.
«Не боги горшки обжигают», — слова, не однажды являвшиеся ему там, в Москве, — он их повторял и здесь; они приходили невольно и словно бы внушали ему силы и уверенность перед лицом того большого необъятного дела, с которым его так неожиданно столкнула жизнь. Он теперь был в ответе перед самим собой, семьёй, товарищами и всеми теми людьми, которые посылали его в Волжск.
И там, в Москве, и всю дорогу он думал о таком неожиданном повороте в его судьбе, пытался понять мотивы, руководившие Сталиным. Он хотя и немного проработал в ЦК, но успел кое-что узнать о тайных пружинах власти. Знал, что на крупную должность в государстве назначают с непременным участием трёх человек — Сталина, Кагановича, Андреева.
Все эти люди были тесно повязаны с еврейством: Каганович сам еврей, Сталин женат на его младшей сестре, Андреев тоже женат на еврейке. В объективке, которая для них писалась, они, прежде всего, искали этот момент — близость к евреям. И если его не было, на должность не назначали.
Но что случилось на этот раз?.. Чернов был русским, и жена у него русская, трое детей его ещё малые — породниться ни с кем не успели. Что произошло в отлично отлаженной, безотказно действующей с 1917 года кадровой машине? Может, она дала осечку?.. Не сработал какой-то рычажок? Вкралась ошибка?..
Запросил список ответственных лиц в Волжске. Первый секретарь обкома, которого он менял, — еврей, укрывшийся за латышскую фамилию; его перевели в Саратов или в Воронеж... — тоже первым секретарём; председатель облисполкома в Волжске — Яков Ефимович, начальник НКВД — Коган, директора трех крупнейших заводов — Гонар, Трейдуб, Кир, он же Киршман — все евреи.
Вспомнил, как недавно на совещании один нарком на вопрос, почему директорами заводов вы назначаете одних евреев, сказал: у евреев сильно развита хозяйственная хватка, они хорошо ориентируются в финансах, умеют быстро устанавливать связи. Мы умышленно идём на некоторые нарушения принципов конституции, но имеем от этого большую выгоду.
Чернов без труда заключил, что в Волжске цепко обосновалась рать этих финансовых умельцев и, конечно же, его направляют туда не для того, чтобы их потревожить. Но тогда зачем же Сталин выбрал именно его?.. Уж не начал ли он поправлять эти «нарушения принципов»?.. Но в таком случае ему бы должны дать инструкции, хотя бы намекнуть... Но нет, никаких указаний ему не дали.
Боялся себе признаться, но мысль и такая ему приходила — эта мысль о случайном, ошибочном выборе его кандидатуры. «Торопились, вот и пал их жребий на меня, — думал Чернов. — Везде говорят о сочетании старых кадров с молодыми — я молодой, — видимо, решили попробовать».
Бурная радость и нетерпение скорее приняться за дело мешали сосредоточиться, поразмыслить спокойно, прикинуть первоочередные дела, за которые ему разумно будет сразу же приняться. Он обошёл первый этаж и второй — во втором окнами на Волгу был оборудован рабочий кабинет. Письменный стол, диван, стулья и кресла — мебель тут была новая, дорогая, но подобрана без вкуса, — видно было, что подбиралась она чужими руками для чужих людей.
Однако в кабинете было теплее, чем в других комнатах, и Чернов тут остался, снял пальто, присел к письменному столу. В кабинет вошла женщина в белом фартуке, назвалась Машей. «Не надо ли чаю?» — «Не откажусь». И в ожидании чая взял со стола справочник «Весь Волжск». Справочник был старый, выпущен до революции, и Чернов с интересом стал листать его.
На жёлтых побитых временем страницах перечислялись конторы и банки, дома важных персон, но больше деловой люд: хозяева крупных и мелких пароходств на Волге, Дону, торговцы мясом, мукой и железом, мелкой утварью и надгробными венками, перекупщики и продавцы кавказского коньяка, сарептских пряников, лесоторговцы Татаркин и Мыльцын, рыботорговцы Горбунов и Винницкий, оптовики-лесопромышленники братья Левашовы...
В средине на вставках из меловой бумаги был отпечатан перечень исторических дат из жизни императорской фамилии, Государственной думы и правительствующего сената. Не обошли вниманием и такие события: 200-летие со дня смерти М.В. Ломоносова, 120-летие со дня рождения С.Т. Аксакова, 50-летие со дня смерти Т.Г. Шевченко.
Напившись чаю, Чернов прилёг на диван, устремил взгляд в верхний угол окна и долго смотрел на волжское небо — оно не имело определённого цвета; в одном месте холодом отсвечивала синева, в другом — белесая, размытая облаками голубизна, а рядом не то реденькая дымка растаявшего облака, не то провал — пропасть наподобие тому, какие бывают в горах.
Утром следующего дня на дачу пришла машина, и Чернов поехал на работу. Кабинет его — большая комната с окнами во всю стену — не производил впечатления; красный ковёр, столы, составленные по форме Т, и тёмный дубовый шкаф с книгами подчёркивали деловую простоту, строгую казённость.
И пока Чернов с едва осознанной гордостью и невольным волнением шёл по ковру к письменному столу и краем глаза, чтобы не показаться себе самому смешным, косил взгляд по стенам, он успел подумать о том, что в Москве известные ему важные люди не имеют такого кабинета. И, лишь опустившись в кресло, машинально тронул рукой телефоны, подумал о Тракторном заводе — за него он, прежде всего, отвечал перед Москвой. «Вам будет звонить Сталин, — сказал Андрей Андреевич, — положение с тракторами вы должны знать назубок».
И ещё Андрей Андреевич заметил — как бы между прочим:
— Там директором Кир... «Железный Дарий», — так его зовут. Вам бы нужно с ним поладить. Он, впрочем, краснобай известный, его только слушай. А вы... — Андрей Андреевич поднял указательный палец, — о делах на Тракторном заводе постарайтесь составить собственное мнение.
Вошла секретарша — пожилая, серьёзная, похожая на учительницу женщина.
— К вам пришли начальник НКВД товарищ Коган и начальник следственного отдела товарищ Неустроев.
— Я бы хотел пригласить второго секретаря обкома.
— Но эти... по срочному делу. Очень просят.
— Хорошо. Пусть войдут.
«Вот они!» — явилась тревожная мысль, когда дверь кабинета сильно распахнулась и один за другим, наседая друг на друга, приближались к столу два массивных широкотелых, сверкавших позолотой чекистской униформы человека. Чернов знал все перипетии разгулявшейся в те годы по стране кампании репрессий, много слышал подробностей об арестах в Волжске, но как-то не подумал, что и ему теперь в роли первого секретаря обкома придётся принимать участие в этой страшной кампании.
«Вот они!» — ударила в голову мысль, и в один миг вспомнились все известные ему случаи, когда и секретари обкомов оказывались в списках репрессированных. «Всё дело теперь в том, полажу ли я вот с ними», — продолжал он думать, пожимая руку двум ответственным работникам, пропуская мимо ушей их имена, отчества и даже фамилии.
— Мы вас понимаем, вы только начинаете знакомиться, но вы сейчас сами увидите: дела наши, действительно, неотложные.
Докладывает тот, что поменьше ростом, но старше чином. Да, да, — это он Коган — начальник областного управления НКВД.
— Давайте посмотрим...
«Что это я говорю? Лишнее, конечно».
— Вам следует подписать протокол. Вот он... В нём список врагов народа.
— Надеюсь, это не срочно. Я должен посмотреть его.
И опять в жар бросило: «Не то говорю, не то... «Надеюсь, это не срочно» — не так надо, не так».
— Дела по врагам народа — всегда срочные, неотложные. Враг не дремлет, с ним нужно круто...
Говорит тот, что сидит слева за приставным столом — начальник следственного отдела. Он определяет вину, хочет, чтобы я подписал без проволочек. И говорит торопливо, словно опасается, что ему не поверят, с ним не согласятся.
Вот он наклонился через стол, дышит в лицо:
— Каждое дело длительно проверялось. Вы можете снять трубку и позвонить прокурору. Спросите у него...
— Очевидно, так и надо сделать — я приглашу прокурора, посоветуюсь. А вас попрошу принести мне дела на каждого арестованного, мы с вами вместе будем изучать, взвешивать.
— Я вас не понимаю! — вспылил начальник НКВД. — Мы трудимся, ночи не спим, корчуем гидру контрреволюции, а вы только приехали...
— Вы напрасно горячитесь. Я хочу знать, что я подписываю, это ведь так естественно, а вас прошу впредь со мной таким тоном не разговаривать.
Чернов поднял глаза на Когана: «Бог мой! Он же совсем бескультурный, к тому же нервный. Сразу же и скандал!»
Постарался говорить как можно спокойнее и дал понять, что разговор окончен.
Чекисты неохотно встали, подались к выходу. Но через минуту в кабинет вновь влетел начальник НКВД. Он был невменяем, но слова выкрикивал четко:
— Вы вводите свой порядок рассмотрения дел, а между тем этот порядок...
— Вы меня не так поняли. В списке около трёхсот человек, решаются судьбы людей, их семей. Я хочу знать, что я подписываю. Приходите ко мне с делами, и мы будем с вами работать.
— Вы не доверяете...
— Напрасно! Если я вас приглашаю вместе смотреть дела, значит...
Но секретарь не успел договорить. Начальник НКВД, хлопнув дверью, вышел из кабинета. «Хорошо же ты начинаешь!» — покачал головой Чернов, не на шутку струсивший и растерявшийся. Он был уверен, что сейчас его на провод вызовет Москва, и, чего доброго, Андреев или сам Сталин скажет: «Не успел доехать и уже наломал дров. Возвращайся-ка, братец, в Москву».
Вечером со списками арестованных пришёл начальник следственного отдела. Чернов отложил все дела, отменил только что назначенные визиты, — пододвинул к себе папку, начал смотреть. Он смотрел каждое дело, читал предъявленные обвинения, листы допросов, особенно его интересовали биографии: что за человек, как жил, трудился, какую имеет семью. По временам отрывался от дел, задавал чекисту вопросы. Так они работали всю ночь. И уже утром, когда в обком стали приходить люди, Чернов раскрыл последнее дело. Прочел бумагу с предложением арестовать Кочнева Николая Михайловича.
— Главный инженер Тракторного завода?
— Да, Кочнев! Матёрый враг народа.
— Так уж и матёрый?
— Вы напрасно иронизируете. Побудь он ещё недельку на свободе — и производство пришло бы в полный упадок. Там уже налицо признаки развала.
— Два дня следствия, и у вас уже готово решение. С одного только Тракторного сто двадцать человек. Да что там заговор, что ли, какой?..
— Да, заговор. И во главе его стоит главный инженер Кочнев и инженер Иволгин. Этого в списке пока нет, но его тоже будем брать.
— Ну ладно. Спасибо за работу, помучил я вас.
— Вы посмотрели десятую часть дел.
— Посмотрим все остальные. Речь идёт о судьбах людей. Время жалеть не будем.
— Так подписывайте список. Полагаю, у вас нет возражений.
— Ну, нет. Подписывать я не стану. Я имею обыкновение скреплять своей подписью только то, в чем я уверен. Здесь же... Извините. Я же ничего об этих людях не знаю.
Чекист отстранился от стола, смотрел на секретаря обкома с явным непониманием. Не шутит ли новый секретарь? Но нет, Чернов не шутил. Он целую ночь думал над этим ответом. В нём долго зрело решение, но созрело, сцементировалось прочно. Он видел перед собой трагедии сотен ни в чём не повинных людей и решил ринуться за них в бой. Не видел исхода, не был уверен в победе, но броситься сломя голову на их защиту — это было в его силах. И вот он делает первый шаг.
Вспомнил, что он здесь первое лицо, заговорил с твёрдостью в голосе:
— Предлагаю все просмотренные мною дела прекратить за необоснованностью обвинений и арестованных сегодня же освободить.
Чекист растерялся; рыхлое, мясистое лицо вытянулось, нездоровые оплывы под глазами дрогнули. Вставая и почти заикаясь, он сказал:
— Вы, товарищ секретарь, конечно, вправе, но мы выполняем директивы, выжигаем контру. Вынуждены будем доложить в Москву.
— Я тоже доложу в Москву. И уверен, вам придётся отвечать за эти ваши действия.
«Грозить-то бы и не стоило», — подумал Чернов, провожая взглядом удалявшегося по красному ковру сгорбленного с женским торсом чекиста. Но тут же он понял: ничего другого сказать не мог, — он должен был стукнуть кулаком, показать хозяина. Иначе бы превратился в палача и по уши купался в крови. «...Доложу в Москву», — звенел в ушах собственный голос. И лицо пылало. И весь он дрожал, как в лихорадке.
«Ах, не так я представлял себе начало моей деятельности в Волжске. Не так, не так...»
Хотел было позвать второго секретаря обкома, председателя облисполкома, посоветоваться, но тут же решил не показывать никому своих колебаний, слабодушия. Посмотрел на часы: ровно девять. Вспомнил: Сталин начинает работать в три. «Позвонит!..» Хотел освежить лицо холодной водой, но сейчас в этом не было нужды; усталости он не чувствовал; понял: нервное возбуждение прибавляло сил. «Вот так, наверное, в бою — солдат не слышит усталости».
И еще думал: «Хорошо бы с кем-нибудь из них, арестованных, поговорить лично. С Кочневым, например!» И он приказал секретарю вызвать машину. И уже спускаясь по мраморной лестнице к выходу, радовался этой счастливой мысли. «Заодно узнаю и о делах на Тракторном. Волжский Тракторный его беспокоил особо. Там должна проводиться реконструкция, подготовка завода к так называемому «второму варианту».
В промышленном отделе ЦК заместитель заведующего ему сказал: «Война катится на нас как снежный ком с горы — готовьтесь выпускать танки». Говорили ему и о директоре завода Дарии Кире: человек капризный, вздорный, а руки у него длинные, до самого верха тянутся. Давали понять: не поладишь с Дарием — наживёшь хлопот. Явилась догадка: Кочнев не поладил с Дарием, Кочнев — его, Дария, жертва.
Тюрьма помещалась в громадном здании из красного кирпича, — стояла на берегу Волги в низине; забор, окружавший ее, шел по верхней части рельефа и по самую крышу скрывал тюрьму от глаз горожан. У входных ворот вышла небольшая заминка: милиционер, просмотрев документы, не знал, как поступить. Позвонил начальнику караула. Тот вскоре сам явился и тщательно просматривал удостоверение. Потом извинился, попросил разрешения проводить к начальнику тюрьмы.
В просторном уютном кабинете с видом на Волгу сидел нестарый, но совершенно седой мужчина и хмуро смотрел на вошедших; не привык видеть перед собой незваных посетителей и был немало озадачен, и возмущён нежданным вторжением. Чернов тоже оторопел; на минуту забыл о своем высоком положении, стоял у двери в нерешительности, рассеянно оглядывал кабинет.
— В чём дело? — обратился хозяин кабинета к начальнику караула. Тот быстро приблизился и зашептал на ухо. Начальник нехотя, ещё не вполне доверяя сказанному, поднялся, принял военную стойку «смирно». Потом он зачем-то вышел из-за стола, отступил в угол, слегка поклонился.
— У вас тут Кочнев... Главный инженер Тракторного.
Начальник тюрьмы стрельнул глазом в караульного и тот поспешно удалился.
— Кочнева нет. Отпущен.
Чернов подсел к столу.
— Хорошо. Позовите кого-нибудь с Тракторного, — из тех, кто ещё не осуждён.
— Есть, товарищ секретарь обкома. Я сейчас.
Начальник вышел и вскоре вошел с пожилым, заросшим светлой бородой человеком. Арестованный не казался ни испуганным, ни забитым — тёмно-синие глаза смотрели твёрдо и даже как будто весело.
Чернов попросил начальника тюрьмы оставить их вдвоём. И когда начальник нехотя и неспешно вышел, сказал:
— Давайте знакомиться: я — Чернов, новый секретарь обкома.
И вновь про себя подумал: не то говорю, зачем эта фамильярность? Никак не найду верного тона. Никогда не был начальником.
— Я — Шило, старший мастер с Тракторного.
— За что же вас? — непроизвольно вырвалось у Чернова. Ему казалось величайшей нелепостью обвинять такого богатыря... ясного, открытого и будто бы ничего не боящегося в чем-то дурном.
— В чём вас обвиняют? — повторил свой вопрос секретарь обкома.
— Хиба ж я знаю!.. Пытают за Кочнева: что да когда он говорит про ремонт. А он всегда про ремонт говорит, — он же главный инженер!
— Ну, а вы?.. Вы-то за что сидите?
— И я за то ж, за ремонт. Говорят: Кочневу подмогаю, конвейер хочем остановить. Саботаж, значит.
— А его, конвейер, разве нужно останавливать?
— А як же! Коняке отдых нужен и овёс, а конвейер он хоть и железный, а и тож притомляется. Дарий с Бурлаком гонють его, гонють, а вин отдыха просит. Тут любому дурню ясно, а вин, директор, не разумеет. И Бурлак тож само. Ну, я лаюсь с ними — за то и пихнули сюда.
— Но ведь нужен состав преступления, следствие, статья закона...
— А-а, товарищ секретарь. Була б людына, а статья найдётся. У них толстая така книга есть — в ней статей богато.
Шило вёл разговор в своём обычном полушутовском стиле, а здесь он особенно не хотел говорить серьёзно. Скоморошество душу облегчало, да и слова нужные быстро находились.
— Вы говорите: вас пихнули сюда. Кто пихнул?.. Как узнали о вашем конфликте с директором?.. Не сам же Кир под статью вас подвел?
Шило помрачнел, уронил голову на грудь. Он как-то весь обмяк, смутился. Большая горестная дума отразилась в чертах лица. И не сразу он ответил. И Чернов не проявлял нетерпения: оба они, точно сговорившись, вдруг коснулись мыслью чего-то важного, сокровенного.
Мастер вздохнул глубоко, посмотрел в лицо Чернову, — он сейчас хотел знать, кто сидит перед ним: добрый человек или злой, — из тех, кто подобно Дарию, Бурлаку гонит людей, как скот, в мясорубку. На Тракторном только и слышишь: того забрали, этого... Шептались люди: от обкома всё идет, от НКВД, от Дария... Ну, а этот... — он вроде бы недавно явился в Волжск. Что на душе у него?.. Какую сторону он примет?..
Сказал Шило:
— Людей с Тракторного забрали много. Недавно партия наших специалистов из Америки вернулась — пятьсот инженеров и мастеров. Больше половины из них арестованы. Знают ли об этом там, в Москве?.. И если знают — неужто верят, что все эти люди стали шпионами?.. И ещё мне скажите: в усий стране так, и на Украине нашей — людын узят?..
Молчал Чернов; знал он: да, по всей стране — и на Украине, и в Белоруссии, и в Средней Азии, на Кавказе — везде заработала чудовищная бойня, а по сёлам рыщут милицейские отряды, гонят из домов «кулацкие» семьи — женщин, детей, стариков, кого по этапу, как скот, кого в вагонах — красных, товарных, — тоже, как скот... Куда? Для чего? Кому нужно?..
Направляясь в Волжск, он как-то не подумал обо всём этом, даже на мгновение не пришла ему мысль о том, что в роли хозяина большого российского края самому придётся возглавить этот поход против собственного народа, — и по всем законам войны, коль уж он становится командиром, — и даже командующим, — показывать пример рвения и отваги, проявлять инициативу, не мешкать с приказами и добиваться их исполнения. И что же он будет за командир, если не покажет примера, если станет тормозить общий ход действий.
С чувством великого душевного смятения смотрел в глаза Шило, почти не думая, автоматически отвечал:
— Да, везде так.
И тут же вновь и вновь ловил себя на мысли, что говорит не то, что забывает о своем положении. Казнил себя, но... продолжал говорить не то...
— У вас есть семья?.. Что я могу для вас сделать?
Шило пожал плечами. Он тоже не понимал собеседника.
— Вас в чём обвиняют? — рассеянно повторил свой вопрос Чернов.
— Они всем одно говорят: неразоружившийся враг.
— А всё-таки — есть же какие-то конкретные обвинения?
— Ни, нема. Знай, одно болтают: я против прогресса техники. У нас глупый Бурлак так говорил, и Дарий. А они, як попугаи, — повторяют.
— Ну, это вы... полегче. Они за одно за это вас на Колыму зашлют.
И вновь мысленно упрекнул себя... «советы даю. Он потом на допросе весь разговор со мной выложит...»
Мысли эти шли от малодушия, Чернов застыдился их — он опустил голову и с минуту не мог смотреть на Шило — боялся, как бы собеседник не подслушал его сомнений, не посмеялся над ними. Шило же, наоборот, был спокоен, смотрел на секретаря обкома внимательно, с изучающим интересом, со снисходительным располагающим к доверию добродушием. «Да нет, — успокаивал себя Чернов, — такой не станет выдавать, он и вообще не будет распространяться».
— Кто вас допрашивал?
— Не знаю, они свою фамилию не говорят. И пишут мало: да, нет, да, нет. Мабуть лень им, а мабуть поспишають.
Чернов хотел сказать, что он и сам видел их предвзятость, нежелание разбираться по существу, — у них план, конвейер. И ещё он хотел пообещать Шило во всём разобраться, принять меры, но вовремя одумался. Ещё неизвестно: сумеет ли?..
Чернов с этими мыслями поднялся, сделал строгое лицо. И хотел, не прощаясь, выйти, но в дверях остановился, посмотрел в глаза Шило.
— Держитесь. Надеюсь, недоразумение разъяснится.
У ворот тюрьмы его ждала машина, но он пошёл пешком; метров двести шёл по набережной Волги, мимо пристани, затем поднялся по невысокому, сплошь застроенному домами склону и вышел на площадь Павших борцов. Тут недалеко, выдаваясь мраморным фасадом, стояло здание обкома партии, — он впервые оглядел огромный шестиэтажный дом, подумал: «Сколько же человек в обкоме?» Мысленно представил, что есть ещё облисполком, горком партии, горисполкомы, райкомы, райисполкомы... И ещё структуры профсоюзные, комсомольские, пионерские, военизированные, спортивные, женские, школьные, детские!..
«А при царе?.. Что было тут при царе?..»
Возвратился мыслями к беседе с Шило. Горечь недовольства собой пронизывала теперь всё его существо. Ни ума не проявил, ни выдержки. Ты — государственный человек, каждое твоё слово многократно повторится в других устах, войдёт в оборот, а впредь и в печать будет попадать. Ох, молодо — зелено.
Шило говорил ему об инженере Иволгине.
— На Тракторном гарный чоловик есть — инженер Иволгин. Мабуть, чулы. Вот ему подсобите. Дарий и его прижимает — не дайте замордовать дытыну. От всех рабочих такая просьба...
Голос Шило звучал в ушах и тогда, когда Чернов вошёл в кабинет и опустился в свое кресло.
3
Звонок наркома поднял Дария в полночь: схватил трубку, кричит сонным хриплым голосом:
— Я это, я — Кир!
Голос из Москвы, приглушённый расстоянием, шумом проводов, едва доносился: «Кочнева вышлите — срочно! С докладом о мобилизационном плане завода. На Политбюро будут слушать».
Нарком положил трубку, оставив Дария в состоянии, близком к шоку. Он решительно ничего не понимал, — главное, не мог сообразить, для какой цели приглашают Кочнева на Политбюро; и слова наркома «о мобилизационном плане...» вылетели из головы, он будто их и не слышал. «Кочнева на Политбюро!» —
Дарий только эти слова твердил сейчас беспрерывно, хватая со спинки стула то рубашку, то галстук, то галифе. В другое время он бы кинулся в комнату Оксаны, у неё на все случаи готово решение, она умеет одним словом, одним жестом погасить любую тревогу, но Оксаны нет, он в доме один, во всём огромном холодном доме.
В замешательстве, в состоянии панического страха он не удосужился посмотреть на часы, не знал, что будет делать в следующую минуту — трясущимися пальцами застегивал пуговицы полувоенного френча, завязывал шнурки на крагах. Он был уверен, убеждён: новый секретарь обкома сообщил в Москву об аресте Кочнева, Шило и всех других, взятых по сигналу Дария. Хорошо, что Кочнева освободил! Ох-хо!.. Надо и Шило вызволить и всех других с Тракторного завода.
С Кочневым будет говорить Сталин — о реконструкции завода, об арестах, обо всём... Там, конечно, и о нём, о Дарии, поведут речь: будут решать, что с ним делать, как поступить. Примут Постановление ЦК о методах руководства, о репрессиях, о работе с кадрами... Заклеймят, назначат следствие, размотают все прошлые дела. О-о!..
Дарий опустился на кровать и долго, мучительно долго смотрел в дальний пустой угол спальни. Там сгустился мрак, его не рассеивал и слабый луч зелёного ночника, падавший на пол лезвием кривой сабли. Из какого-то другого угла, может быть, с улицы, доносился ровный тягучий звон — будто давным-давно где-то ударил колокол, и звон от него плавал в ночи.
«Я трус, отъявленный трусишка, — думал, холодея от ужаса. — Мне нужно бы сидеть в тихом углу — портным, сапожником, — ну, может, аптекарем, ювелиром, но не здесь, на юру, в пекле политических страстей!..»
Частенько в трудных ситуациях, в случаях, когда надвигалась гроза из Москвы, он звонил в наркомат — там было много своих людей — они давали нужные справки, советы, порой вмешивались сами и гасили опасность, но сейчас у него не было желания кому-нибудь звонить, просить, с кем-либо разговаривать. Свою карьеру он считал оконченной, — он был раздавлен, смят и хотел только одного: «Поскорее бы пришла развязка».
Ох, как ему нужна была Оксана! С тех пор, как она ушла, он плохо спал, его преследовали кошмары. На Дальнем Востоке он возглавлял завод «Амурмаш», — и там корчевал гидру контрреволюции. Он посадил всех, кто родом происходил из дворян, купцов, промышленников, — и даже служащих. Снял с завода всю техническую голову: инженеров, техников, мастеров.
Его перевели в Саратов — и там он никому не давал пощады, теперь вот здесь, в Волжске... И был спокоен. Москва хвалила его за твёрдость, назвала «железным Дарием», но теперь... Спохватились, дали задний ход. Этот «вшивый грузин», — он про себя только так и звал Сталина, — любит во всём усматривать «перегибы». Скажет: «И здесь мы наломали дров, — «Головокружение от успехов», и велит найти мальчиков для битья... Первым назовут Дария. Скажут: «Избивал техническую интеллигенцию». И схватят. И пулю в затылок. Это же азиат, грузин — в нём нет ничего святого. Не пощадил друзей Ленина, и своих собственных друзей перестрелял как собак...
Дария бил озноб. Держал руки на коленях и видел, как они тряслись мелкой дрожью. Из глубины сознания, точно змея, выползала мысль: «Ты сам искал такую судьбу. Мог бы жить как все люди, спокойно, красиво, мог иметь детей, любящую жену...»
Хотел встать, но ни ноги, ни руки его не слушались. «Сейчас хватит удар!» Откинулся на подушку, открыл рот... Дышал ровно, глубоко, старался прийти в себя.
На работу Дарий в тот день не пошёл; он уже не чувствовал себя директором, не испытывал, как прежде, приятного ощущения от сознания своей власти и силы — он сейчас был только человеком — ничтожным, больным, никому не нужным.
Вызвал доктора. В ожидании его сидел у окна, смотрел на покрытую снегом Волгу, на чернеющий до самого горизонта лес. Чернильно-синие тучи плыли над левым, затерявшимся в снегу берегом Волги, — чудилось, зиме, холодам, ветреной мрачной погоде не будет конца, не придёт сюда никогда лето, не засияет над Волгой щедрое южнороссийское солнце.
Нарком знал об аресте Кочнева. Позвонил в наркомат внутренних дел, требовал его освобождения. Наркому сказали: «Вышло недоразумение, Кочнев освобождён».
Дарий позвонил Кочневу:
— Спишь, наверное?
— Да, сплю, чего вам?
«Говорит неучтиво, камень за пазухой держит. Наверное, даст бой. Такой он... русский медведь». Под сердцем защемило ещё больнее. Старался быть спокойным.
— Готовь доклад о мобилизационном плане. В Москву поедешь.
И положил трубку. О том, что доклад требуют на Политбюро, не сказал. Язык не повернулся.
В назначенный день главный инженер Волжского Тракторного прибыл в Москву. Вечером того же дня его принял нарком.
Спрашивал:
— Не удивились там, на заводе: почему тебя вызвали, а не Дария? Причина простая: ты больше знаешь. Ещё в тридцать втором ты бюро оснастки возглавлял, всю подготовку к новой машине в руках держал, — помнится, мы тогда приказали двести инженеров тебе выделить. Так что, брат, завтра держись, будешь докладывать Сталину.
Нарком из рабочих, директором завода был — тех подчинённых, которых уважал, называл просто, по-семейному — на ты.
Кочнев сказал:
— Будет ваш приказ — в течение недели, не прерывая выпуска колесных тракторов, перейдём на производство гусеничных.
Нарком при этих словах поднялся, развёл руки, сказал:
— Ну, молодцы, волжане! Завтра, если тебя об этом спросят, так и скажи членам Политбюро: «К выпуску гусеничных тракторов всё готово». Ай, молодцы! Я-то боялся: вдруг ныть начнёте, резину тянуть. Наши-то работники разное мне говорят. Ну, хорошо, как говорится, слава богу. Вы теперь в техническое управление зайдите, у замов моих побывайте — всем расскажите, пусть знают и со своей стороны примут надлежащие меры. А завтра в одиннадцать — ко мне в кабинет.
И хотел было отпустить Кочнева, но, заметив в его взгляде невысказанное, томившее душу, коснулся его плеча: сиди, не торопись! — шагнул к окну и с минуту стоял там, очевидно обдумывая, что сказать главному инженеру.
Неуверенным шатким голосом нарком заговорил:
— Нам всё известно, Николай Михайлович: и как тебя отстраняли, и как в тюрьму заперли. Дарий есть Дарий, всюду, где он появится — гонения, аресты. Но теперь, слава богу, к вам туда нового секретаря обкома послали. Мы надеемся, он там прекратит избиение технических кадров.
Кочнев слушал наркома и не верил своим ушам: на нового секретаря надеется. А сам-то?.. Нарком — власть державная!..
Не знал Кочнев и не мог того знать, что и сам нарком висел на волоске; незримая рать сталинских палачей и над его головой мечь завесила.
Главный инженер сидел, опустив голову. Он много слышал о наркоме, знал его как человека сильного, справедливого — любимца Сталина. До революции шофёром был. Советская власть в Америку его посылала, на заводах Форда автомобильное производство изучал. Строил и возглавлял наш автомобильный первенец — крупнейший в стране завод. О наркоме говорили: «Россию ставит на колёса». И это было недалеко от правды. И ещё говорили: «Крут, но справедлив» — тоже правда! Но где же хвалёная крутизна характера? Где справедливость?..
Нарком словно прочитал тайные мысли Кочнева; приблизился к нему, снова коснулся плеча, заговорил по-домашнему тихо, доверительно — так отец говорит с попавшим в беду сыном.
— Ты, наверное, плохо думаешь обо мне, скажешь: что же ты за нарком, если не можешь укротить Дария? Так ведь думаешь — признайся?.. Поверь мне: если о твоём снятии не было приказа по наркомату, если ты здесь и завтра тебя будет слушать Сталин — есть и моя забота. В истории с тобой я иду на осложнения; многим тут, в Москве, не по нутру моя строптивость. Одни мне звонят: в чём, дескать, дело, почему не Дарий приглашён на Политбюро, другие молчат, но зуб точат.
Понимаю: вам этого мало, вы ведь как думаете: отставь Дария от завода, пришли на его место хорошего человека. Признайся, так думаешь?.. Эх-хе! Наивные вы люди. Механизм назначения большого руководителя скрыт от людского глаза, кнопки там нажимают неведомо кто. Я, конечно, и сам могу назначить, но если я назначаю их человека — пожалуйста, ещё подтолкнут его, и тебя за такую прыть похвалят, но вздумай я назначить чужака, то есть тебя, например, — тут они всполошатся. Чего доброго, Сталину доложат: дескать, шовинист наш нарком, русским предпочтение отдаёт. А что хуже — в антисемиты запишут. Это уж, брат, и совсем плохо.
И, минуту спустя, в глубоком раздумье заметил:
— Дарий в нашу жизнь глубоко корни пустил. У него имя, слава, — он мученик и страдалец, герой и подвижник. Он — талант! — и стал им, ещё не родившись. За ним подвиги и заслуги: революция — он, Дарий, Магнитка — он, Дарий, Комсомольск на Амуре, первый автомобильный завод, первый тракторный — он, он, он... Не строит, не сеет, не жнёт — руководит! И ведь если разобраться — и руководства никакого нет; он только ходит в командирах, славу и честь от всего пожинает, а по сути-то все дела, к которым только руку приложит, в расстройство повергает, в хаос и разрушение, а всё равно — капитаном числится. И вся слава ему достаётся.
Нарком взял лежащую на краю стола газету, показал интервью Дария столичному корреспонденту. В интервью завёрстан портрет Дария, над его головой на всю страницу — слова: «Волжские тракторостроители берут новые рубежи».
— Смотри и мотай на ус, — сказал нарком. — Не тебя, не меня видят миллионы людей, и не тех, кто трактора делает, — Дария все видят! Ему верят, его запомнят. Так, мой друг. «Мчатся бесы, вьются бесы...» Дарий — всем бесам бес. Он везде — над нами, под нами, рядом стоит у плеча. Его ушами мы слушаем, его глазами — смотрим на мир, его мы любим, чтим и славим. Он заказывает музыку, которую мы не хотим слышать, но слушаем, пишет книги, которые мы не хотели бы читать, но читаем — он бес, захвативший в плен нашу душу.
Мы проглядели, как пустой, невежественный, но вездесущий человечишко забежал вперёд и присвоил себе право нами командовать. Так-то, мой дорогой Кочнев. Дарий не человек, он — крест, который мы несём на Голгофу. Мы несём этот крест с постыдной покорностью, и даже радостью, не ведая, что там, на Голгофе, нас, как и Христа, ждёт погибель. Мы строим заводы, города, дороги, а рядом он, Дарий, со злорадством дьявола подкладывает под них мины. Мы растим детей — он отнимает у них отцов, матерей, гноит их в тюрьмах.
Нарком ходил у окна, заложив руки за спину, опустив голову. Он словно не замечал Кочнева, а между тем в словах его прибавлялось горечи и какой-то глухой затаённой обиды.
— Дарий любит комфорт и праздность, прожорлив, как саранча. Любит раскатывать по заграницам, навещать там своих родственников — для него нужна валюта. Пока мы получаем её за хлеб, оставляя своих детей голодными. Завтра ему будет мало и мы отдадим за золото богатства недр; ему снова будет мало — и тогда потребуется наше здоровье; нас будут глушить алкоголем и у пьяных отнимать последние заработанные гроши. Да, мой друг, мы к этому идём. Вон последняя сводка Госплана — в будущем году намечено увеличить производство спиртного. В двенадцати промышленных городах строятся гигантские пивные заводы. Страна сползает к пьяному бюджету, а пьяный бюджет — это тот же геноцид, необъявленная война против собственного народа.
Дивился Кочнев такой откровенности. Нарком впервые видит его и широко, доверчиво распахивает душу.
Между тем нарком продолжал:
— Я только что приехал из Америки; был на автомобильных заводах, встречался с ребятами вашего Тракторного. Отличный, вам скажу, народ. Но этот народ вот уже где!
Нарком взял со стола кипу листов, подал Кочневу. Тут были списки волжан, проходивших практику в Америке. Триста пятьдесят человек! А всего там было пятьсот.
— Вы верите, что все они завербованы американской разведкой?
— Чушь собачья!.. — вырвалось у Кочнева.
— Вот именно: чушь собачья! А я эту чушь должен скрепить своей подписью. Но знайте: я этого не сделаю! — Нарком повернулся к окну. — Идите, Кочнев. Не опоздайте завтра на заседание Политбюро.
4
На заседание Кочнев не опоздал. Пришёл за полчаса и, толкаясь в коридорах, услышал страшную весть: «Нарком застрелился». Говорили шёпотом, «не для передачи другим». Кочнев, оглушённый, ходил взад-вперёд, ловил себя на мысли, что все слова, которые он должен произнести на Политбюро, вылетели из головы, и он думал только об одном: нарком, Дарий, список приговорённых... «Не подписал!.. Ценой собственной жизни — не подписал...»