Ледяная купель

Глава пятая

Заседание Политбюро проходило в небольшой зале, столы были составлены буквой П, застелены зелёным сукном. Кочнев сидел на левой стороне стола — рядом с директором Магнитки, четвёртым по счёту от места председателя. Людей было много, иные сидели спокойно, важно — видно, не впервые участвовали в заседаниях Политбюро; они свободно, и Кочневу казалось, чрезмерно громко переговаривались с соседями, писали записки товарищам, сидевшим от них поодаль; те же, кто подобно Кочневу, попал на такое заседание впервые и, несомненно, был рангом ниже тех, «независимых», сидели смирно и неотрывно смотрели на маленькую светло-желтую дверь в стене зала.

Оттуда должны были появиться члены Политбюро и тот, кого считали мудрейшим из всех людей на свете. Кочнев не принадлежал к числу легковерных, ему претил всякий фанатизм, но всеобщий восторг, поднимаемый именем Сталина, увлекал и его — так могучая река в половодье захватывает с берега щепку и несёт на своих волнах, кружа в заводях, ускоряя бег на стремнинах.

Величавые жесты восточного человека, божественная манера держаться, кавказская речь — все эти странности и необычности создали в умах наивных, падких до всего нового, экзотического русских людей образ вождя, и они глазели на это диво с каким-то радостным, почти детским восторгом.

В ту пору зачиналась мода поносить всё прошлое из своей истории — мода, которая в наше время вылилась в одичание русских людей, в полное небрежение к своим предкам. Перед входом на Волжский Тракторный с первого дня строительства висел плакат, возвещавший: «Мы идём на всех парах по пути индустриализации — к социализму, оставляя позади нашу вековую «расейскую» отсталость. Мы становимся страной металлической, страной автомобилизации, страной тракторизации. И когда посадим СССР на автомобиль, а мужика на трактор, — пусть попробуют догонять нас почтенные капиталисты, кичащиеся своей «цивилизацией».

Да, человек, которого Кочнев ждал, не укладывался в рамки обычных представлений; уж по крайней мере, он должен быть и ростом выше других, и одет не как все — и всё у него должно быть необыкновенным. Наверное потому, что Кочнев, ожидая вождя, думал именно так, он сильно удивился и огорчился, увидев Сталина идущим впереди своих коллег — членов Политбюро, невзрачным, неярким — совсем не таким, каким рисовали его на портретах.

Сталин был в кителе защитного цвета, в простых, почти мужицких сапогах, он держал в руке трубку, но не курил, а нёс её в кулаке, прижатом к френчу чуть ниже груди. Шёл впереди, за ним следовали другие, известные по портретам члены Политбюро, и все они были выше его ростом, только Молотов, шедший с ним рядом по правую руку и продолжавший о чём-то с ним говорить, имел рост почти такой же, и так же сутулился, — впрочем, может быть, это оттого, что он вынужден был наклоняться к собеседнику.

Одно было в Сталине необычным, не таким, как у его коллег — он, войдя в зал, устремил взгляд слегка прищуренных темно-серых глаз на людей, сидящих за столом, и не отводил их, не суетился — смотрел прямо, внимательно. Некоторых узнавал, — Кочнев читал это в поминутно оживляющихся глазах Сталина; он будто бы и кланялся знакомым, но самую малость, так, что другие этого не замечали.

И когда подошёл к своему месту за столом президиума, продолжал оглядывать присутствующих, поднявшихся ему навстречу, будто хотел спросить: «Все ли на месте?» И на Кочневе задержал свой взгляд, впрочем, ненадолго. Всё время Сталин сохранял тот величественный, лишённый всякой суеты вид, который несомненно, отличает людей недюжинных, необыкновенных.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Сталин. — Садитесь, пожалуйста.

И затем, не теряя времени, приступил к делу.

— На повестке дня у нас один вопрос: подготовка промышленности к выпуску военных изделий в случае мобилизации. Вам слово, Анастас Иванович.

Микоян поднялся. Он держал перед собой бумажку и лишь изредка заглядывал в неё. Кочнев слышал голос Микояна, но не мог сосредоточить внимание. Он напряжённо обдумывал свою речь, был убеждён, что Микоян будет говорить недолго, а вслед за ним вызовут его, Кочнева. Вспомнил чей-то совет, данный ему перед началом заседания: «Не надо приготовлять речи. Вам предложат вопрос, может быть — два; отвечай по памяти, свободно, не стесняясь. Сталин не любит заранее написанных речей, особенно если они длинные».

Пока он мучительно, до холодной испарины на спине, обдумывал возможные вопросы и ответы на них, очередь дошла до автотракторной промышленности. Сталин нахмурился, — знает, конечно, о случившейся трагедии, — спросил:

— Правда ли, что из всех тракторных заводов один только Волжский имеет мобилизационный план?

В конце стола поднялся заместитель наркома:

— Правда, товарищ Сталин. Мы принимаем срочные меры. Волжский подготовлен хорошо. Мы пригласили главного инженера...

— Да, я просил об этом. Кто товарищ Кочнев?

Кочнев поднялся. Он вдруг почувствовал, как все его тревоги улеглись, голова работала ясно.

Сталин оглядел его долгим, дружелюбным взглядом, словно бы говоря: «Вот вы какой — главный инженер завода!»

— Тут нам говорят, что ваш завод готов выпускать танки? Это правда, товарищ Кочнев?

— Да, товарищ Сталин, коллектив волжских тракторозаводцев подготовил станки, оснастку для производства гусеничных тракторов и небольшого количества танков. Мы можем переходить на выпуск изделий, запланированных мобилизационным планом.

Кочнев четко выговорил слова «на выпуск изделий».

Он ожидал, что Сталин сейчас скажет: так вы готовы выпускать трактора и лишь небольшое количество танков, но Сталина интересовало другое:

— Если завтра случится война, сколько вам потребуется времени для перехода на производство танков, — ну, скажем, полсотни штук в сутки?

— Гусеничный трактор сделан с учетом...

— Я говорю о танках.

— Две недели, товарищ Сталин.

— Полмесяца — это хорошо. Пусть даже месяц... это очень хорошо. И ещё вопрос: какая помощь нужна вам от правительства?

— Мы всё делаем в расчёте на свои силы.

Сталин постучал карандашом и, обведя присутствующих пытливым, укоризненным взглядом, заговорил:

— Вот что нам важно: волжские тракторостроители все вопросы решают на месте. Всё делают своими силами. Хорошо бы и другим усвоить такой принцип. Например, вам, Анастас Иванович, и вам, Лазарь Моисеевич, и вам... и вам... — он чуть заметно указывал трубкой, не считая нужным называть всех по именам.

— Вы все просите средств, будто наша экономика — бездонный колодец: черпай из него и он не иссякнет. Это, знаете, легче всего: дай нам денег, пришлите станки, металл, специалистов. Надо поднимать местные ресурсы! Не спорю, предлагаемый мною путь трудный, но только на этом пути нас ждёт успех.

Совещание продолжалось два часа, но Кочнев их не заметил. Он удивился, когда Сталин вдруг поднялся и сказал:

— Всё. До свидания, товарищи.

Кочнев выходил из зала с двойственным чувством удовлетворения результатом своих ответов Сталину, но в то же время и некоторой неловкости перед участниками совещания, — за то, что дал повод Сталину выразить неудовольствие в адрес наркомов, Микояна, Кагановича.

2

Артём сидел за железным столиком Иволгина, изучал чертёж детали. Бурлак подошёл к нему. Знакомым жестом вскинул на затылок кожаную кепку с коротким козырьком, тронул пояс куртки. Кончик носа у него побелел и нижняя губа подрагивала.

— Ты, Бунтарёв, э-э... в институт сдал экзамены?

— Третий месяц пошёл, как учусь. Скоро первый семестр...

— Ты на основном отделении?

— На вечернем, Ким Захарович. Я же работаю.

— Э-э, перешёл бы на дневное. У нас, видишь ли, работы по линии прекращаются. Иволгин заболел, нескоро поправится, ты... э-э... на работу пока не ходи. Получи расчёт, сдай пропуск.

Поднялся Артём. В недоумении повел плечом. Губы дрогнули. В глазах то ли удивление, то ли испуг. Кулаки сжаты, висят низко и тяжело. «Парень вроде бы и не очень большой, а руки, что твои кувалды. Как это я раньше не замечал», — думал Бурлак.

Решил смягчить удар.

— Пока в музее... займись. Потом найду тебе работу. Э-э, всё уладим.

Артём глухо проговорил:

— Как так?.. Почему расчёт?.. У нас есть начальник цеха. Почему вы меня гоните?

— Э-э... Я не гоню, я советую — по-дружески. Мы же с тобой друзья, Артём. Да и Зине ты нужен.

— Не пойду из цеха. Нет у вас прав — увольнять меня.

И уже не испуг в глазах, не удивление; в них туча гнева сгустилась — вот блеснёт искра, наружу выплеснется пламя. Тяжело стоит на земле, будто врытый. И словно бы валится на Бурлака.

— Ну ты... чего ты?.. Я же сказал: у Зинки поживи. Там видно будет.

Говорил: «У Зинки поживи», а сам думал: «Скажу Дарию, чтоб в Колыму послал. Надоел он мне — медведь нечёсанный. Того и гляди, по башке гаечным ключом трахнет».

Стоит Артём, не шелохнется. На скулах ходуном желваки ходят. Уши покраснели, алым цветом горят. «Да, да — хватит по башке — вот будет история!» Бурлак шагнул за угол станка. Мысли вихрем роились: «Парень хоть куда был, ручной — потянут за верёвочку, идёт. Не упрётся, не зарычит — и на конвейер, и на станок. Трактор водить научился, на обкатку его посылал. А не то так и детали таскать — пожалуйста, слова поперёк не проронит; ему как будто бы даже доставляло удовольствие всё за других делать, выполнять любое поручение. Парень-рубаха, — говорили рабочие, — и смекалка есть. А сейчас поди ж ты — как бык племенной взъярился!..»

Ничего больше не сказал Бурлак, потрусил к конвейеру.

Вяло текут мысли в голове Артёма: привык, прикипел он к цеху, полюбил инженера Иволгина, ребят. И станки освоил: точит, долбит, шлицы выбирает. В институте знают: Бунтарёв на линии Иволгина трудится. Что же он товарищам скажет?..

Артём к бункеру подошёл, детали в него накладывает. И делает всё машинально, не может унять гнев под сердцем.

Слышал ясный, чёткий, всё усиливающийся звон в ушах. Похоже было на то, что изнутри всё вынули и там остался один звон — так однажды в детстве вдруг зазвонили колокола трёх церквей, бывших в Слепцовской округе. В тот год случилась небывалая засуха, изнывали под палящим солнцем посевы, — богомольцы с иконой чудотворной, на которой Господь Вседержитель изображён, двинулись от трёх церквей на поле, и колокола ударили разом, их многоголосый бой слился в единый всё заглушающий звон. Не было ничего, кроме звона. Звон, звон, звон...

Присел на выступ бункера. Может, час или два сидел опустив голову. Представилась родная Слепцовка, — мать, отец, братья, сестры. Фёдор вспомнился, стоит перед ним, улыбается. Недавно Артём написал ему письмо, рассказал о работе, институте, инженере Иволгине. Звал брата в Волжск.

Рисовалась и другая картина: на берегу Волги жмутся от холода Фома и Джафар...

Мимо старший мастер проходил.

— Шось ты тут, гусь? — пробасил Семён Шило и показал спину.

Привстал было, но холодом дохнула спина старшего мастера. По пролёту на автокаре пронёсся Вася Колышкин — хотел остановить, но тот летел метеором, тоже показал спину. Снова сидел в тягостных думах. Из-за бункера вывернулась лохматая голова Гурьяна Иерусалимского, с ним мелко трусил низкорослый начальник цеха Любовников. Недавно его и мастера Шило орденами наградили — весело бегал по цеху Любовников. Эти и совсем не заметили Артёма. Ещё громче зазвенело в ушах, заколотилось сердце.

Не помня себя от обиды, поднялся, зашагал к выходу. Тут как раз гудок раздался — конец смены. Путь его лежал к Волге. Подойдя к обрывистому берегу, сел на камень, пригорюнился. Первый день декабря тёплым был, солнечным, река не шелохнёт волной, не вспенится свинцовой рябью — несёт извечную силу к морю, и нет ей ни преград, ни упокоя. По берегам уж ледок голубой лентой поблёскивает, а посредине пароходы, баржи, катера бесшумно скользят. Трубные голоса их не тревожат округу.

Артём понимал: Бурлак гонит его с завода — Иволгина прогнал, линию закроют, и его с глаз долой. А там, чего доброго — арестуют. Многих людей на заводе ночью позабирали.

Отшумел завод, отдымил каменным многотрубьем, отлязгал колёсами конвейер — отлетел в одну минуту от сердца мир диковинных машин и сильных, углубленных в себя и свое дело людей; ровно во сне все было.

Смотрел влево — широким стальным рукавом выкатывалась Волга из-за чёрного окоёма лесов; смотрел вправо — там река, натолкнувшись на синеватую кромку леса, плавно разворачивалась, огибала город, как бы его обнимая. И вправо, и влево ползли пароходы. «Есть и другие города и заводы, я облюбую самый большой завод и самый красивый город. Вот только жалко Матрёну».

Давно не встречал Мотю и не предпринимал особенных шагов для встречи — боялся насмешки. Но Матрёна жила в сердце, её образ часто являлся парню и он тянулся к ней, смутно рисуя в мечтах будущую счастливую жизнь.

3

Первая смена чёрной рекой вытекала из горного посёлка, вздымалась на косогорах, проваливалась в низины, огибала круглый краснокупольный цирк — и, подобрав на дороге многочисленные ручейки, широко и мощно вытекала на заводскую площадь и здесь, повинуясь жесту мраморного Дзержинского, втягивалась в ячейки проходных ворот.

В центре людского потока покачивалась серая кепчонка Бунтарёва; широко и резво шагал Артём, и будто бы не было недавней жестокой болезни, внезапного увольнения, угрозы тюрьмы — всё осталось позади, отлетело лёгкой дымкой, дурным мимолётным сном. Из цеха зашел посыльный — начальник требовал вернуться к линии.

В тот момент, когда Артём увидел над морем замасленных козырьков арку проходных ворот, кто-то потянул его за плечо. Обернулся — сам начальник, Любовников! На нём куртка новая, рубашка с галстуком. Держится прямо, смотрит весело.

— В цех, значит? Давно пора. Линию-то пускать будем. Там дел невпроворот.

— А Иволгин? На месте он?

— Инженер тоже вернётся. Куда ему деться — придёт. Там женщина работает — тоже инженер, с ней пока вдвоём будете. Ну, а ты-то как?.. Кто-то болтал в цеху: сердце у тебя или там почки. Будто к Филинам в услужение пошёл — вроде инвалида, стало быть. А ты — в цех! Ну, славно! Хорошо! Пропуск тебе надо. Зайдёшь ко мне — постоянный выправлю.

О дружке своём Ваське Колышкине спросил.

— На «Баррикады» сбежал. И ладно. Дурак бесподмесный, Васька твой. Бурлака — автокарой. Надо же!..

— Он, видно, не хотел, нечаянно.

— Знамо, не хотел, а вышло — с ног сбил. За такие проделки...

Повернулся к Артёму, глянул снизу вверх.

— Слесарем тебя зачислю — по пятому разряду.

— Хорошо бы, да не всё умею. Шабрить не могу, микроны выводить.

— Старайся. Получится.

С конвейера, стрельнув из выхлопной трубы, скатился трактор, и сидевший на нём слесарь-испытатель в лихо заломленной кепке не удостоил взглядом Бунтарёва. Шумел, гремел и грохал механосборочный; терялся в дымке противоположный конец цеха, — там, вдалеке, в кажущемся хаосе станков и стальной паутины, не было видно людей; там ухало, звякало, громко дышало стальное чудовище, и над ним низко стелились змейки синеватого дыма, и ряды огней, бежавшие во все стороны, лишь увеличивали таинственность картины, безбрежность гремящего стального моря.

— Ксана Остаповна, Ксана Остаповна!..

Звал Любовников. К нему подошла молодая женщина — в коричневой куртке, рукава по локоть засучены. Над грудным карманом белая полоска кружевного платка. И воротничок белой блузки выпущен наружу.

— Бунтарёв! Слесарь пятого разряда.

— Здравствуйте, Бунтарёв! Мы вас ждали.

Артём пытался справиться с нахлынувшим на него смущением. Радушие карих ласкающих глаз, короткая, почти мальчишеская причёска — и весь вид Оксаны Остаповны, приветливый, задорный, располагали к доверию. Однако Бунтарёв не мог преодолеть сковавшей его робости.

— Как ваше самочувствие? Вы теперь здоровы?

Артём кивает головой, он хочет сказать: «Я и вовсе не болел, с чего вы взяли?», но рта не раскрывает, а только кивает головой и то вправо отступит, давая проход рабочим, то к ящику с инструментами жмётся.

Артём искал взглядом Иволгина; вот, думал, выйдет сейчас Дмитрий Владимирович из-за бункера и скажет: «Хорошо, что ты пришёл, я без тебя измучился», но инженера не было, — он, по слухам, на соседний завод перешёл. Оксана Остаповна села за его стол по-хозяйски, предложила стул и Бунтарёву. «Уж не она ли теперь... вместо Иволгина?»

Он почему-то не мыслил оставаться рядом с этой женщиной, постоянно видеть её, слушать её распоряжения. Вот, думал, сейчас скажет: «Трудитесь», и уйдёт. А чтобы вместе с ней работать — такое не приходило в голову.

Артём и вообще-то робел перед женщинами, а если они к тому же молоды и красивы — смотреть на таких не мог. Оксана Остаповна была не просто красива, как Зина или Матрёна, — она была из другого мира; важная, умная и — всё понимала. Глянешь ей в глаза, а она подумает: «Чего уставился, парень?»

Говорить им не давали: то один к ней подходил, то другой — и все по делам линии, по её деталям, узлам.

С длинной цепью на вытянутых руках явился Семён Шило и не заметил Артёма, покорно, даже как-то униженно склонился над столом:

— Звиняйте, Ксана Остаповна, чуток задержали.

Глазам не верил! Он ли это, старший мастер Шило? Согнулся над столом, дышать боится. Никуда не смотрит, никого не видит — изумлённый стоит и покорный.

— Спасибо, землячок, — говорит ему Оксана Остаповна, — да только припоздали малость с цепочкой. Забыли, верно, для какой важной цели заказ исполняли. Впредь поточнее будьте, помните: заказам для линии Иволгина зелёная улица.

Ничего не объяснял старший мастер Шило — где там! В позе школьника, сдающего экзамен, стоял он перед женщиной и в такт её словам головой кивал, и только губами шевелил, а слова вымолвить не смел. «Ну-ну», — дивился Бунтарёв и тоже начинал проникаться духом покорности. Скажи ему в ту минуту Оксана Остаповна: «Клади голову под резец», положил бы.

Отошёл Семён Шило, так и не заметив Бунтарёва, а у стола на месте старшего мастера в одно мгновение из-под земли выскочил другой мастер — из ремонтной мастерской. На спине в одну минуту горб вырос — так, наверное, ёж встречается с лисицей; впрочем, взгляд хоть и ошарашенный, но осмысленный, зоркий — успел стрельнуть левым глазом в сторону Артёма, кивнул парню — и к столу.

— Был бы у меня пистолет, — откинулась на спинку стула Оксана Остаповна, — я бы вас застрелила. Ей богу! Плитку вчера утром вам отдала — до сих пор не отшабрили, шплинты не доделали, валик не отшлифовали...

— Сей минут, Ксана Остаповна. Часик-другой нам, принесём.

Скользнул взглядом на Бунтарёва — и был таков.

На столе рядками лежали готовые детали, на полу возле ножек стола — заготовки, листы, трубы. Всё примерно так же было и при Иволгине, но только ритм тогда был не тот, и размах, и напор — всё слабее, будто на пути запруда стояла: каждую деталь выбивали с боем, за мастером-ремонтником бывало находишься, а теперь он сам прибежал — «чего изволите?», и Семён Шило, и другие — точно их пришпорили и они понеслись, сломя голову.

Да что же тут произошло без Иволгина?

Смотрит на Артёма Оксана Остаповна, улыбается.

— Ну, Бунтарёв, как тебя величать будем? Меня тут, видишь, по имени-отчеству зовут, будто мне лет уже семьдесят, — и ты так зови, привыкла я, а тебя как звать будем, — может, по имени, а?..

— Мне что ж — зовите, — смущался Артём. — Я тоже... не очень старый.

Улыбается Оксана Остаповна. Смотрит пристально на парня, длинные ресницы подрагивают, в карих ласкающих глазах ночь, темень леса, плеск волн и огни пароходов — смотришь, валишься в бездну и крикнуть не можешь. «О чём она говорит?.. Зачем она говорит?..» И другая мысль лезет в голову: «Вот бы... полюбить такую, да зачем я ей, олух деревенский».

Невольно Зина ему представляется и Матрёна. Обе нравятся ему, особенно Мотря, да вот встретил новую женщину, да яркую, умную, — глаза разбежались. «Чтой-то я такой... шатун непутёвый. Выйдет бабник из меня — вроде Родьки Завьялова — в Слепцовке мужик есть такой, к каждой юбке цепляется, — ну, как и я стану таким?..»

Думы лезут весёлые, шаловливые. Вот бы сейчас упёрся взглядом в Оксану Остаповну, нагляделся бы вдосталь, да душа робеет, не смеет он взгляда на неё поднять. «Вот женщина!.. Достанется же кому-то!»

Говорит она Артёму:

— Ты думаешь, я чего-нибудь смыслю в ваших делах? Дудки! Ни рожна не понимаю. Это мне Бурлак показал, что нужно делать. Он теперь заместитель главного инженера, и ему будто бы линия от заводоуправления подчинена. Говорит, нужна линия, траки для гусениц будут на ней обрабатывать. Ты, говорит, перво-наперво детали закажи мастерам. А детали на чертежах показаны — на тех, что Дмитрий Владимирович вычертил. Дай мастеру чертёж, он деталь выточит. Он, Бурлак, иной раз и сам к мастерам ходит. Хорошо это. Дмитрий Владимирович вот как обрадуется.

Бунтарёв улыбался. Кажется, нашли общую нить разговора.

— А если вновь позволили делать линию, так почему бы и не позвать Дмитрия Владимировича? Чай, недалеко он, на соседнем заводе, — предложил Бунтарёв.

— И-и-и... Звонили на завод, ходили туда — болен Дмитрий Владимирович, а где лечится — не знают. Говорят, в деревню уехал, в какую — не сказал.

Смерила парня пытливым взглядом, спросила:

— Как твои ребята? Говорят, Матрёна, сестра Колышкина их приютила: кормит, в школу устроила...

Оттаял Артём, незаметно для себя принял её тон и манеру. И Оксана Остаповна поняла парня, засветилась взглядом, дрогнули затаённым озорством губы.

— Пойдём со мной! — взяла Бунтарёва за локоть. — Деньги получишь — на ребят, от профсоюза. Семён Шило, Иерусалимский для тебя старались. Колышкин от них и комнату получил. Только вот сбежал он на другой завод, ну, да ничего, ты нам вернёшь в цех дружка своего. Он, говорят, токарь отменный, — дёрнула за руку: — С тебя причитается. Не забудешь в ресторан пригласить?..

Зашёлся малиновым цветом парень. Точно молодой бычок боднул головой: «Дескать, я чего ж, за мной дело не встанет».

Вошли в кабинет сменного начальника. Здесь, в металлической коробке, словно под землёй, — шум цеха едва доходит. Позвонила Оксана Остаповна:

— Ах, это вы — здравствуйте! Узнаёте мой голос?.. Ах, нет, не узнаете. Вы, мой друг, на улице меня далеко видите и смотрите так, будто я вам сто рублей подарила, а?.. — с чего бы это?.. Ах, на меня нельзя не смотреть! Ну, если так — смотрите, но уговор: буду налог брать. Какой? Вот первый: из профсоюзного фонда деньги обещали Бунтарёву — двух братишек малолетних он содержит. Где они?.. На какую статью записать? Найдите статью, а им, ребятам, одежонка нужна, книжки, учебники — без нашей-то помощи трудненько Бунтарёву!

Положила трубку. Сказала:

— После работы зайдёшь в профком, деньги получишь, а только объясни мне, пожалуйста, почему твоего братишку Джафаром зовут?

И снова Артём воспламенился маковым цветом. Понял он: Васька Колышкин ей про ребят рассказал. И братьями их окрестил, чтоб жильё Артёму дали или пособие какое. Хитрец, Василий! Хотел объяснить, но Оксана Остаповна замахала рукой:

— Ладно, ладно — не говори. Ты, верно, есть хочешь? Пойдём в столовую.

Бунтарёв остановился. Он чуть было не схватился за вращающийся с бешеной скоростью патрон очутившегося рядом станка. Оксана Остаповна ударила его по руке.

— Ты что, парень, бог с тобой! Ровно пьяный какой или малохольный. Да этак ты и голову под резец подставишь!

Теперь Артём действительно опьянел от стыда и смущения; у него не было денег, он всё Матрёне на продукты ребятам отдал. Не мыслил признаться в том Оксане Остаповне.

— Не хочу я... обедать.

Догадалась Оксана Остаповна, тронула за плечо парня.

— Ладно, ладно. Деньги на обед найдутся. Что же, я накормить тебя не могу?.. В долг, конечно, вернёшь потом.

«Навязалась на мою шею!» — в сердцах костил свою спутницу. И шёл за ней безвольно, и краснел до корней волос, и потел, и проклинал судьбу, которая так часто и жестоко над ним смеялась. Ел он без чувства, низко наклонив голову. Оксана Остаповна не досаждала ему, она тихо сосредоточилась на еде, — кажется, молодая женщина поняла состояние парня.

«Я пересолила, — думала она, не поднимая на него глаз, — не надо было так быстро и так коротко с ним сходиться». И ещё она думала: женская её сущность создаёт препятствия, привносит много условностей в отношения с людьми, — и жалела, что не родилась мужчиной, которым всё даётся проще, особенно дружба, установление деловых отношений с людьми, встречающимися на работе. Эти её размышления навеяли грусть, и она долго не возобновляла разговора и даже не смотрела на Артёма.

В тот же день она позвонила Бурлаку:

— Не афишируйте моё родство с директором. — И ещё спросила: — Где Иволгин?

— Не знаю, — ответил Бурлак.

— Его посадили?

— Не знаю.

— Хорошо. Я буду его искать.

Утром следующего дня спросила Артёма:

— Мне сказывал Шило, будто ты с инженером транспортную систему дважды собирал?

— Что ж толку, она не ладилась, расчёты были неверны. Дмитрий Владимирович долго маялся, он все чертежи заново составил.

— И славно! Мы по тем чертежам детали изготовили. Вон, посмотри, они собирают — помоги ребятам.

Вдоль станков линии на деревянных подмостках два молодых парня — слесари-наладчики — склонили головы к чертежам и никак не могли разобрать — что к чему присоединяется. Посмотрев разложенные на подмостках детали, увидев цепь, вокруг которой всё должно крепиться, Артём вспомнил, где и что должно находиться, взялся за дело. Ребята оживились, стали ему помогать, и Оксана Остаповна увлеклась вместе с ними.

Скоро подошли Семён Шило, новый механик цеха и с ними два слесаря. Оксана всем нашла работу, а Бунтарёв только распоряжался. И дело закипело. Артём поражал всех знанием механизмов линии: с его помощью дело быстро подвигалось. Он живо показывал, где и что разбирать, куда чего ставить; память обнаруживал редкую, указания давал точно. И скоро, одушевлённая успехом, бригада закончила сборку транспортной системы и Любовников приказал Артёму включить линию Иволгина. Пока без деталей, вхолостую, но включить, опробовать.

Артём хорошо помнил, как включал линию Дмитрий Владимирович, и старался точно повторить операцию. Он лишь на одно мгновение подал в гнезда рубильник и тотчас отдёрнул рычаг. Линия, точно пробудившийся пёс, заурчала, но тут же смолкла. И вновь подача рубильника. Линия громыхнула, лязгнула. Проворачивая колёса, цепи напряглись. И Артём снова отдёрнул рубильник...

— Э-ей... в самом деле!.. — подступился начальник цеха к рубильнику. — Голову морочишь!..

Но Артём не выпустил из рук рычага. Вежливо отстранил Любовникова:

— Погодите малость.

Снова подавал рубильник — то вперёд, то назад, снова вперёд... Линия дёргалась, урчала, принималась глухо продолжительно погромыхивать. Наконец, включил Артём линию. Шум умерился, механизмы пошли ровнее. Подошли от соседних станков люди, окружили большой бункер — глазам не верят: работает линия, только детали подавай, да резцы налаживай.

— Пошла линия! Чудеса в решете!

— Братцы! — поднял руку Шило.

— Не сглазить бы! Инженер её тоже запускал; на холостом ходу и у него станки крутились, а вот мы попробуем детали в бункер загрузить.

Оксана Остаповна и Артём переглянулись. Не сговариваясь, решили остановить линию. Начальнику цеха сказали:

— Мы завтра всё проверим, отладим — и тогда загрузим в бункер детали.

4

— Вам тысяча восемьсот рублей — распишитесь.

Артём взял ручку, но рука дрогнула: не может такого быть! Тут, верно, ошибка вышла. И сказал кассиру:

— Мне ли такая сумма?

— Вам, вам. Тысячу на ребят, профсоюзные, а восемьсот начальник цеха тебе начислил — за труд.

— Не работал я...

— Приказа об увольнении не было. Получай, парень, без разговоров.

Сунул в карман деньги, пошёл. Руку из кармана не вынимает, страшно отпустить из рук деньги. Оно хоть и в кармане, хоть и надёжно будто бы, да кругом народ — моргнуть не успеешь, выдернут пачку. Знает он воровской мир, у шпаны нюх на деньги — под землёй видят.

Вышел из проходной и на площадь норовит, на место пустынное. Сам же не дремлет: отделил четвёртую часть денег, ловко перекинул в другой карман, — вздохнул облегченно: «Из одного вытянут, в другом останутся». Тысячу Матрёне отдам, пятьсот в деревню пошлю, остальные себе. До сих пор гроши получал, четыреста рублей в месяц — едва на хлеб хватало, а тут — тысяча восемьсот!

Представил картину: почтальон входит в дом и громко объявляет: «Деньги от сына! Распишитесь!» Старший брат Дмитрий сидит за столом, считает. С полатей слетели голоногие братишки и сестрёнки, у печки с ухватом стоит мать. Смотрит на кучу денег и кончиком платка утирает слёзы. «Артёмка-то наш... деньги зарабатывает!..»

На почте в очередь встал — слушает болтовню женщин:

— Рубль ноне в силу вошёл. Милистиновый костюм за ползарплаты муженёк купил.

«Часы куплю!.. — думает Артём. — Ручные, кировские... По пятому-то разряду восемьсот рублей получать буду. Вот дадут аванс и куплю».

Представил, как придёт к Матрене — посидит, поговорит, потом вскинет руку с часами, скажет:

— Засиделся у вас. Мне пора.

У входа в продовольственный магазин стоит с лотком женщина, продаёт коржики. Жёлтые и с зубьями. Купил два десятка — огромный кулёк! — и конфет купил, раковых шеек в бумажках. Пошёл на Горный посёлок — там Колышкиным, брату и сестре, комнату дали. Фома и Джафар с ними жили.

Вошел Артём в комнату и ахнул: тут мебель царская. В углу зеркало до потолка, на стенах картины в позолоченных рамах, на полу ковёр цветастый.

У окна письменный столик, а за ним Матрёна сидит. Прибрана, в красивом платье — и причёска, словно у артистки.

— Тебя не узнать. Важная.

Смотрит на Артёма; в углах рта улыбка играет, взгляд насмешливый, с укоризной, будто парень виноват в чём. Театрально, по-взрослому откинулась на спинку стула, глядит смело, с вызовом.

— К Василию небось? Он сейчас придёт с работы. Садись, в ногах правды нет. В музейном сарае всё живёшь? Кормит тебя Зинаида? Бьёт, поди?..

«Вот она, причина недовольства. Ревнует!» — теплела душа Артёма. Решил подзадорить девку.

— Зинаида — бабочка хоть куды, а и я парень не промах.

— Ну-ну, прилепился, так уж и радуйся. Люди коммунизм строят, а он в сарае, ровно бычок при мамке.

— Бранишься ты, Матрёна. В девках такая, а замуж выйдешь?.. — пила будешь.

— А ты не робей. Тебе мой характер не грозит.

— Как знать! — смелел Артём. — Поживём — увидим, кому твой характер достанется. Может, и мне повезёт. Но учти — я бранчливых не люблю. У меня живо шёлковой станешь.

— Грозный ты, как я погляжу.

Присел в углу дивана, оглядывал шкафы, стулья, книги на полках.

— Это всё — ваше? — сказал некстати.

— Теперь наше. Бесплатно дали.

— Как дали? Кто дал?

— А так — привезли и дали. Живите, говорят, на здоровье.

Почти одновременно пришли Василий и Джафар. Мальчонка чистенький, во всём новеньком, а в руке портфель с книжками. Кинулся на шею Артёма, расплакался.

— Тёмка бросил Джафара, долго не ходил.

— Ну, ну. Расплакался, как девчонка. Ты, чай, большой теперь, в школу ходишь. Ну-у... Садись рядом, рассказывай, как живёшь. Вишь, как тебя любит Матрёна!.. Чистенький весь, ровно барчонок.

Джафар отлепился из объятий, пошёл к Матрёне. Обнял её за талию, лицом в платье ткнулся. Девушка его по чёрной жестковолосой головке гладила.

Василий в углу у двери умывался.

— Давно у нас не был, — выговаривал Артёму. — Что там у вас, на заводе?

— Скажи лучше, где добра столько раздобыл?.. Живёте вы по-барски.

— Я теперь денег получаю кучу. Валы червячные нарезаю, платят мне... — по восьмому разряду, выше бригадирского.

— Вон оно!.. Но и то дивно. Три месяца ты на пушечном, а тут... — шкаф один, или ковёр этот... денег больших стоят. В толк не возьму...

— А ты голову не ломай — телеграмма в город пришла: дед у нас в Париже объявился. Великий русский писатель. Скоро в нашу страну приедет. Его, говорят, сам Сталин будет ждать. Такой он человек. Ну, а это...

Василий обвёл взглядом комнату:

— Городская власть завезла. На случай, если дед к нам приедет. Смекаешь теперь, где собака зарыта?

Василий говорил важно, с оттенком бахвальства, — впрочем, не очень заметного. Матрёна на стол накрывала, Джафар под бочком у Артёма присмирел. Давно у них не был Артём, изменились они все, повзрослели. Матрёна совсем разневестилась. И ни в чём она не походила на Василия — будто и не сестра ему. Рослая, статная, и шея у неё, и руки, и ноги какой-то иной, отборной породы.

Моложе она брата на два или три года, а смотрелась взрослой, и умной — стеснялся её Артём, боялся взглядом с ней встретиться. И слышал он, как гулко бьётся его сердце, — нравилась ему Матрёна, так нравилась, что дух захватывало.

Путались его мысли, тревога томила сердце. «Дед писатель. Из другого, барского, чужого мира они. Вот приедет дед, заберёт их в Париж и останется Артём со своими интересами».

На белой, с жёлтыми полосками скатерти, появились тарелки, ложки, вилки... В плетёной корзинке хлеб. И все четверо за столом сидят — важно этак, словно у людей хороших. Кидает Артём украдкой взгляды на Матрёну, а мысль в голове одна и та же гвоздём засела: «Судьба это моя, не упорхнула бы...»

— Фомка глупый, опять убёг, — сообщает Джафар. И кулачком тычет в сторону вешалки, на которой портфель Фомкин висит и пиджачок серый.

— В милицию заявил, — говорит Василий — чай, найдут, куда он денется. Дам стервецу дёру.

— Не дам парня бить, — заявляет Мотя. — Ты уже ударил раз... а чего добился?.. Большой парень, гордый. С ними по-хорошему надо.

Кладёт руку на плечо Джафара, ласково заглядывает ему в глаза:

— Верно говорю, Джафар?.. Ты ведь будешь слушаться Василия? Он вам за отца теперь.

— А ты?.. — повернулся Артём к Матрёне. — Ты учишься в школе?

Ответил за неё Василий:

— В девятый класс пошла, да алгебру осилить не может. Ты бы показал ей, а?..

— На алгебре запнулась? — словно бы обрадовался Артём. — Тригонометрия... — чай, тоже, не даётся. Приду завтра, мы это живо.

Все молчали. Все были довольны, что Артём поможет Матрёне и она не будет отставать в школе. Артём же был на седьмом небе от так неожиданно подвернувшегося случая быть вместе с Матрёной. «Позанимаемся, — думал он, — а там я её в кино приглашу».

Поднялся Артём, по-деревенски за хлеб-соль поблагодарил, из кармана пачку денег вытащил. Подавая Василию, сказал:

— На вот... от профсоюза на Фому и Джафара дали. А тебя, Василий, обратно в цех зовут. Говорят, нужен нам Колышкин, а Бурлака нет, — так что, возвращайся, брат.

Ничего не сказал Василий; лестно ему было это сообщение. «Нужен я им — это хорошо, — думал он про себя. — Я знал: они меня позовут».

Тепло прощались они с Артёмом, а Джафар снова повис на шее и снова заплакал. Любил он Артёма со всей силой детской безответной нежности и никак не мог понять, зачем это жизнь так устроена, что его большой и сильный, и такой добрый Тёмка всё время от них уходит.

5

Бурлак с утра, не заходя в кабинет, прошел на площадку испытательного полигона, окинул взглядом ряды тракторов, заглянул в раскрытую дверь вагончика для слесарей. Сквозь треск новеньких моторов доносились обрывки фраз контролёров-приёмщиков, слесарей-сборщиков. Одна фраза неприятно резанула слух: «Бурлак одно знает — давай-давай... Ан, вишь, и нагнали увечных». Взглянул на говорившего: пожилой рабочий, в кожаной кепке с двумя бляшками над козырьком — видно, из ветеранов. Увидел Бурлака, не смутился и позы не переменил.

Настроение омрачилось. Не заметил, как зашёл в самый дальний угол дефектной площадки. Бегающих тракторов здесь было меньше, зато тут больше стояло машин недоносных, дефектных от рождения. Дефекты, дефекты... Их после ухода Бурлака из цеха Любовников поубавил, но бешеные скорости конвейера лихорадили завод, множили поломки и брак на всех линиях технологического потока. Множились бригады слесарей на дефектной площадке. Дарий теперь каждое утро Бурлака сюда присылал. И тот погонял, погонял. А если кто ему возражал, устрашающе таращил глаза, кивал головой — не то в сторону города, не то наверх:

— Э-э... Прогуляться захотели. На Колыму?..

Однажды при мастере Шило он так пригрозил Любовникову. Любовников, многодетный отец, сник, повесил голову, а Шило грозно надвинулся на Бурлака:

— Що это вы нас тюрьмой пужаете? Що ж мы такэ тут робим — вражины штоль какие?..

Бурлак отступил, замахал руками. И быстренько ретировался. А Шило и Любовников, оставшись вдвоём, сели на штабель еще не успевших остыть от кузницы деталей, задумались. Шило сказал:

— Сдаётся мне, шо они и есть вражины; завод наш на мель хотят посадить. Чуют, што Германия на нас зуб точит, к границам моей Украйны полки подвигает, и вредят нам. Словно бы чей заказ исполняют.

Любовников огляделся вокруг, палец к губам приставил: мол, потише. Опасно говорить об этом.

Он и сам в приказах Дария и Бурлака видел злой умысел, да только не мог понять причин таких действий. Гитлеру, что ль, помогают? Но он-то свою политику и направляет перво-наперво на них, евреев. Где же тут логика? Выходит, они главному врагу своему подсобить надумали.

Не знали они и не могли знать тайных замыслов иудейских толстосумов, замышлявших грандиозную битву на взаимоуничтожение арийских народов — самых мощных и жизнестойких наций: русской и немецкой. Ослабить, измотать, обескровить эти нации, а затем продиктовать им свои условия — вот с какой целью затевалась ими очередная мировая свара.

А что в этой сваре сгорят миллионы евреев — это их не заботило. Была же у них в ходу теория о пожухлых листьях; евреи, дескать, растворились в народах и потеряли чистоту иудейской крови, — они превратились в «пожухлые листья», от которых можно и избавиться.

Естественно возникает вопрос: зачем же Дарий и Бурлак вредят заводу, задерживают переход на производство гусеничных тракторов, а затем и танков? А все из той же людоедской идеи: обескровливать, ослаблять русский народ — становой хребет славянской расы.

Любовников и Шило строили свои умозаключения на уровне догадок; русские люди были тогда, и остаются теперь непосвящёнными, вне поля еврейской информационной стихии. Дарий же и Бурлак знали о том, куда и что идёт, они свою войну с ариями и славянскими народами никогда не прекращали, теперь же для них настало время активного наступления.

Они шли за своими вождями, а вожди все были из их же среды. Величайший американец Генри Форд сказал: «Владыки мира состоят исключительно из одних евреев».

Дарий и Бурлак повиновались своим Владыкам.

Шило и Любовников вождей не имели: они были в стаде, бредущем по бескрайним полям истории без пастуха и цели.

Велик был Сталин, далеко смотрел Гитлер, но и они лишь выполняли роль актёров в умелых руках кукловодов.

— Эй-эй! Ким Захарович!..

Возле трактора с задранным капотом в окружении трёх слесарей возвышалась лобастая голова Кочнева. Он, как приехал из Москвы, так все дни пропадает в цехах. Николай Михайлович и раньше часто бывал среди рабочих, теперь же совсем не сидел в кабинете, проверял готовность цехов к переходу на выпуск новой машины. Ходил по заводу гордо, без головного убора, он был весел, приветлив, забирался в такие тёмные углы, где никто из начальства не появлялся.

Ростом Ким Захарович и сам не был обижен, но Кочнев и над ним возвышался; Николай Михайлович по обыкновению близко стоял к собеседнику; будучи сутуловатым, свешивал кудлатую тёмнорусую голову, окатывал голубизной внимательных глаз.

— Вот они, плоды штурмовщины! — обвёл рукой скопление тракторов. — Ещё бы месяц-другой и на мель сели.

Бурлак каждый день бывал в сборочном, подавал команды: «Увеличить скорость конвейера, ещё быстрее, ещё...»

Понимал: Кочнев кидает камни в его огород.

— Э-э... Вы, Николай Михайлович, будьте любезны... директору адресуйте претензии, — выдохнул закипавший приступом бешенства Бурлак. Он кидал скорые взгляды на рабочих, на трактора, пытался сдержать досаду, но слова вылетали со свистом, точно клубы дыма из трубы трактора.

Кочнев, словно не замечая его волнения, продолжал:

— Десять тракторов с дефектами в сутки. Нелепая зависимость: чем больше мы выпускаем машин, тем меньше их получает деревня.

— Э-э... Нам бы не здесь обсуждать технические проблемы.

— Отчего же! — удивился Кочнев. — Наоборот: пусть знают рабочие, как мы плохо руководим производством.

— Приказ директора. Вы же знаете, Николай Михайлович, — говорил Бурлак, приглушая буйство гнева.

— Государству нужны исправные трактора.

— Государство и диктует ритм: больше, больше. Госплан, наркомат... А разве не сверху нам идёт команда: план любыми средствами.

— Любыми? — остановился Кочнев, заглядывая в лицо и пытаясь поймать плывущий в сторону взгляд собеседника. — Раньше мы давали сто сорок семь тракторов в сутки и столько же отгружали колхозам. Нынче с конвейера сходит сто пятьдесят два, но сельскому хозяйству вчера, например, отгрузили сто сорок. Рабочий крутится быстрее, материалов тратим больше, станки трещат от перегрузок — вот они — ваши любые средства! И если в Госплане этого не понимают, мы должны разъяснять, доказывать, — наконец, требовать. А если приказ преступный — и не выполнять его.

Кочнев, пригнувшись, выставив вперёд вихрастую голову, описал круг рукой, показал на рабочих, облепивших разобранные трактора.

— Сколько ныне всех работающих числится по табелю в вашем цехе? В вашем бывшем цехе? Тысяча сто пятьдесят? А прежде работало восемьсот. И село получало больше тракторов, и качеством они были лучше.

— Директор...

— Да что вы со своим директором! — сорвался на крик Кочнев. — Вы инженер, и у вас своя голова должна быть на плечах. Не смейте больше повышать скорость конвейера. Я запрещаю!..

Кочнев вдруг стих и отвернулся. Он тяжело дышал, тонкие ноздри его крупного носа побелели, широко раздувались. Он понимал, что увлёкся, перешёл на грубый тон. После истории, происшедшей с ним — отстранения от должности и затем восстановления, нервы его пошатнулись. Стыдился своей вспышки, чувствовал себя скверно. Вскинул голову, в упор посмотрел на Бурлака.

— Извините, Ким Захарович, я человек горячий, но зла за пазухой не держу. Вопрос слишком серьёзный.

Кочнев круто развернулся и пошёл к рабочим, с которыми только что беседовал. Бурлак не сразу двинулся с места; как рыба, выброшенная на берег, раскрыл рот, глотнул воздух, да так и остался стоять лицом к удалявшемуся Кочневу. Он бы и ещё стоял в растерянности, но его привёл в чувство пронзительный крик водителя, несущегося на него с автокарой.

— Эй-ей, сторонись!..

Шарахнулся с дороги Бурлак, зло выругался. «Видит ведь, кто перед ним, ан, нет, горланит. Колышкин так кричал. Теперь этот... Все они — не любят меня».

Рабочий, гремя связками металлических планок, лежавших на автокаре, пронёсся метеором перед носом Бурлака. Не взглянул, не одарил начальника улыбкой.

«Погоди, я тебя, чёрта...»

Ни на кого не глядя, никого не замечая, шёл в цех. Его окликнули: «Ким Захарович! Портфель забыли!»

Остановился. Ждал, когда принесут портфель. Но слесаря не торопились, тоже ждали. Наконец от трактора отделился худенький паренёк в деревенском овчинном кожушке, принёс портфель. Донеслись по ветру короткие ядовитые смешки, но причины их Бурлак не понял. Волоча разбухший от бумаг и продуктовых талонов портфель, прошёл в механосборочный цех. Ему бы нужно в ремонтно-механический, а он по привычке, по инерции — в свой, сборочный.

Голодный 33-й год уползал, уходил в прошлое, но призрак голода, дыша холодом смерти, ещё стоял перед глазами рабочих. Продуктов в магазинах не хватало, иных и совсем не было, — чёрные змейки очередей по-прежнему обвивали магазины.

Дарий держал на заводе систему талонов. Командному составу в цехах и заводоуправлении их чаще всего раздавал его главный подручный Бурлак Ким Захарович.

В курилке толпился народ, там возвышалась над всеми львиная голова Шило, гудел бас Иерусалимского — Бурлак кивнул и ускорил шаг; дружный хохот раздался вслед — смеялись над криво выведенным чьей-то рукой по лицевой стороне портфеля словом: «Лавочка».

Буквы прыгали, корчились — они будто плясали на виду у рабочих, и это всех веселило, все поворачивались, улыбались, провожая бывшего своего начальника, который всё больше недоумевал, слыша, как вслед ему несутся смешки и громкий хохот.

Водитель автокары привёз из инструментального большую партию новых приспособлений. Вертел головой по сторонам, кричал: «Где сгружать? Эй, кто там знает — где сгружать?» Бурлак свернул от него в сторону, боясь, что и к нему подступится с вопросом.

Дарий звонил в цех: «Дайте сверх плана, дайте, дайте трактора!..» Директор и в это трудное для завода время выжимал эффектные цифры: «Сто пятьдесят, сто пятьдесят два, сто пятьдесят пять!..» Газеты пестрели статьями о победах тракторозаводцев, в наркомат шли сводки. Пусть там думают: вот Дарий! Завод на новую машину переходит, а темпы производства всё нарастают.

Перед дверью кабинета начальника цеха толкалось несколько человек, секретарша сновала среди них, просила не галдеть, не мешать служащим конторы, их столы располагались здесь же, на площадке, прилегающей к кабинету начальника.

— Любовникова нет! Ушёл по пролётам — новый начальник не любит сидеть в кабинете.

Бурлака неприятно резанул голос его бывшей любимицы; она как бы осуждала его и хвалила нового начальника за иной стиль работы.

Большой обшарпанный стол секретарши одним краем сильно выдавался на площадку; секретарша могла наблюдать со своего места не только за дверью кабинета, но и за поведением служащих.

Ещё по заведенному Бурлаком порядку она каждый день в конце смены подавала на стол начальнику рапортичку: кто из служащих работал прилежно, а кто отлучался, часто курил, заводил с соседом праздные разговоры. Бурлак хоть и не каждый день делал замечания служащим, но рапортички аккуратно читал и в нужный момент мог развернуть перед провинившимся цепь конкретных доказательных обвинений. Новый начальник их не читал, наверное, и не знал, что это за документы подавала ему на стол секретарша.

Вид у секретарши был важный и степенный, она тяжело ступала толстыми отёчными ногами, кидала из-под очков строгие недовольные взгляды — служащие конторы, да и все рабочие её не любили и боялись.

— А-а, Ким Захарович! — всплеснула руками, увидев среди рабочих Бурлака. — Проходите, там ещё ваши бумаги и куртка висит.

И сама прошла вслед за Бурлаком. Она и раньше не церемонилась с начальником, а теперь заговорила как с подчинённым:

— Шилу гоните, Ким Захарович; зверь — не человек! Буром прёт. Всё за эти... талоны в вашем портфеле спать ему не дают. Говорит, на цех дали, а он в портфеле носит.

И — на ухо:

— Новый начальник будто бы ими — тоже интересуется. При карточках, говорит, мне легче жилось: какой ни на есть, а на каждого паёк. А теперь на всю ораву — одна зарплата.

— Ну ладно, будет вам. Любовникова зовите.

Бурлак знает: не останови он секретаршу, она будет говорить и говорить, разные случаи припомнит, истории и факты приплетёт — в другой раз охотно бы слушал бесконечные аттестации, за то и назначил ей ставку распредмастера, но сегодня нет времени, да и не расположен он слушать болтовню секретарши.

Любовников вошёл с достоинством; помнит — начальник цеха!

— На портфель свой посмотрите.

Бурлак достал из-под стола портфель, увидел слово «Лавочка». И зарделся багровой зарёй. Нижняя губа отвисла, подрагивала.

Рукавом смахнул слово.

— Э-э... Вася Колышкин, уголовный элемент — тюрьма по нём плачет.

— Колышкина нет на заводе, на Пушечный перешёл, токарем восьмого разряда работает, у нас таких... вот как не хватает!

Ребром ладони чиркнул по горлу.

— А насчёт лавочки... Правда это — вот что важно! Не один Колышкин так о вас думает.

В голосе Любовникова звучала решимость.

— За рабочих не расписывайтесь! Им нравится, если у станка, без проволочек... Кто остался на сверхурочные, получают ужин. Э-э... Кто работает, тот и ест.

Раскрыл портфель, высыпал на стол талоны.

— Вот... для вашего цеха.

Встал Любовников. Всё у вас, Ким Захарович?..

В кабинет, оттолкнув секретаршу и пропуская выходившего Любовникова, устремилась молодая женщина. Давно она приставала к Бурлаку, добивалась места в детсаде для двух своих девочек.

— Э-э... Говорил я вам! Много раз говорил: нет мест в садике.

— Знаю, нет, а вы постарайтесь. Дома-то я их без присмотра оставляю. Долго ли до беды!

— Нету места, нет! По-русски вам толкую.

— Для кого нет, а для кого и есть. Я мать-одиночка, мне не должны отказывать. Одна я в целом свете. Подсобите! — Христом Богом умоляю.

— И не начальник я теперь вам, другой у вас в цехе начальник.

— Какая уж работа, если дети малые одни дома. Чем острым наколются, а то и дом спалят. Мыслимо ли!

Знал Бурлак: не отстанет от него женщина, а мест в детском садике и вправду не было. Закручинился, опустил голову. Взгляд его скользнул по газете — то был свежий номер «Волжской правды». Через всю первую полосу — заголовок: «Есть сто пятьдесят пять тракторов в сутки!» В правой стороне, на отлёте — портрет: немолодой человек со щеточкой усов под утиным носом. С затаенной улыбочкой смотрит. И подпись: «Начальник механосборочного цеха Бурлак К. З.» (В редакции не знали о новом назначении Бурлака).

Встал из-за стола, развернул газету. Женщине сказал:

— Приходите завтра. Расстараюсь для ваших дочек.

И не слышал благодарностей женщины, углубился в чтение. А когда прочитал хвалебную статью, подошёл к стеклянной стене кабинета, устремил взгляд поверх цехов, за Волгу. Радостно бежали его мысли: «Лавочка, говорите, а и чёрт с вами!.. Меня хвалят, а не вас. Слава моя далеко бежит. Сегодня я здесь, завтра — в Москве, в наркомате».

Подошёл к столу, снова склонился над газетой, вникал в текст статьи, — в ней наперебой расхваливались дела сборщиков, тут и там мелькала его фамилия, и всюду эпитеты: «передовой инженер», «толковый организатор». «Вот так вам, так вам, — вслух комментировал Бурлак, мысленно представляя всех своих противников на заводе. — Мы ещё посмотрим, кто кого переборет».

Вновь устремлял взгляд на Волгу, думал, думал. И хотя в образе газеты к нему явился ангел-хранитель, в глубине души он всё ещё не мог успокоиться, сбросить гнетущую тревогу. В нём сидел умный человек, и этот человек видел перед собой не одну только газету, но и логику рассуждений Кочнева. Понимал: технический авантюризм выдают за доблесть. Ну-ка, глянет НКВД на дело глазами Кочнева — не избежать им с Дарием Колымы, а то и «вышки».

Но НКВД на них так не глянет: свои там люди — Коган там сидит, а он Дария не тронет, и его, Бурлака, и каждого, кто близок им по крови. Пусть рабочие тешат себя идеей мирового братства, — у нас тоже братство, и тоже мировое.

Являлись и другие мысли: в сознании масс кипит революционный пафос, людям нужны примеры, образцы. Полуграмотные парни из деревни читают: «Есть сто пятьдесят пять тракторов!..» И загораются желанием дать ещё больше. Нужен подъём духа — жажда подвига, героизма. Люди верят в чудеса и сами начинают творить чудеса. И в этом смысле правда на стороне Дария. И неизвестно ещё, где больше правды — у них с Дарием или у Кочнева.

Прислушиваясь к разноголосице мыслей и чувств, Бурлак думал и о том, как, должно быть, радуется газетной статье Дарий. «Наверное, прочёл, знает, а голоса не подаст. Сухарь, Дарий, чёрствый хмырь. Недаром слава о нём с Дальнего Востока тянется: Железный Дарий. И ладно, чёрт с ним. Лишь бы он Кочнева, косматого дьявола, одолел».

Так радужные мысли, налетевшие со статьёй, теснили обиду, нанесённую начальником цеха и неизвестным рабочим, написавшим на боку портфеля «Лавочка».

Тяжко дышит своей железной грудью завод, ухает кузнечными молотами, сипит и визжит бегущими в разные концы бесхвостыми паровозами. Иной раз откуда-то выплывет мглистая синева, расползется по пролётам, — людей тогда не видать, зато извечный, неистребимый гул становится слышнее; тревожнее звенят наждачные камни шлифовальных станков, натужно голосят диски стальных тонких пил.

Синие шлейфы плывут над станками, — одна полоса, другая; не шелохнутся, не вздрогнут, лишь у открытых ворот изогнутся их тела, взгорбятся от вторжения воздуха с воли, и опять спокойно плывут в мглистую, мерцающую огнями даль цеха.

Дымный полог не висит только над конвейером, — там огни, стук и звон, явственно раздаётся голос Шило: «Корпус поправь, мать тво-ю...» «Вира, вира!.. Не зевай же, бисова душа!..»

— Скорость не сбавляют, нет, не сбавляют, — вслух произносит Бурлак, определяя издалека намётанным взглядом темп работы конвейера.

Ускоряет шаг, идёт к «Буллардам», английским токарным станочкам, хочет убедиться в их исправности, уйти домой успокоенным. Обращается к станочнику:

— Дым в цеху. Откуда бы? А?

— Гарь разная изо всех щелей прёт. Где эмульсия горит, где масло, а где и валики, подшипники разные потихоньку оплавляются. И то сказать, Ким Захарович, как они терпят, родимые, — рабочий похлопал ладонью по корпусу станка: — Ни осмотру, ни ремонту. А они, станочки, хоша и железные, а тоже свой век знают.

Сорвался с места Бурлак, точно его пчела ужалила. Вышел к конвейеру, а тут у крайнего «Булларда» толпа рабочих собралась. Семён Шило размахивает руками, ругательства извергает. Любовников блажит, тычет пальцем под станину, тянет за рукав кого-то. Шило, завидев Бурлака, громче зашумел:

— Гадать-рядить нечего, разбирай станок — и баста!..

— Партизанишь, Шило!.. Конвейер хочешь остановить?..

Круг рабочих поредел, остались начальник цеха, Шило, механик. Независимо и даже как будто враждебно по отношению к Бурлаку держались два специалиста из отдела главного механика завода. Один из них, не переменяя позы, сказал:

— Придётся остановить на несколько часов все три «Булларда». Таково наше заключение.

— Э-э... Кто вас просил... э-э... делать заключение? — едва сдерживал закипевшую ярость Бурлак.

— Нас прислал главный механик завода.

— Хорошо, хорошо. Вы сделали заключение — вам спасибо. А теперь вы свободны. Сами разберёмся.

— Мы так же отвечаем...

— Я вам сказал!.. Специалисты хотели было возражать, но Бурлак наскочил на них:

— Палки в колёса ставить! Народ баламутить! На дворе праздник, страна ликует — мы на рубеж вышли, а они... Станки разбирать!.. Примеряйте оснастку, пробуйте приспособление, но разбирать... Не сметь без моей команды. Слышите?..

Токарь остановил «Буллард», вынул из патрона поблёскивавший точёными гранями кривошип, с достоинством вытер руки. Жестом, полным того же достоинства, извлёк из грудного кармана листок, подал Бурлаку:

— Станочки изработали своё. Им починка нужна. Вот взгляните, что мне сменщик написал.

«Подшипники шпиндельного вала подработались, шестерни скоростей стучат, большую стружку не забирай...!»

«Что это со мной, пальцы ходуном ходят», — думал Бурлак, читая записку. Поспешно вернул её станочнику, окинул взглядом мастеров, рабочих — смотрят укоризненно и будто бы с тайной, невысказанной злобой.

— Хорошо бы часа на три конвейер остановить. И я бы свои станочки подлатал.

«Кто это говорит?.. Ах, он — Иерусалимский».

— Слесаря готовы, инструмента хватит.

«А это кто?.. Визгучий голосишко. Любовников! И как он только восемь ребятёнок на свет произвёл?..»

Вспомнил, как стелился Метр с шапкой во время карточек. Теперь всё чаще поперёк становится.

Хотел возразить всем сразу, отчитать по очереди, да слов подходящих не находил. Горячим ножом полоснула боль по сердцу, отдалась в голову — хрипло бросил:

— Ремонт производить на ходу, темпы не сбавлять!

И пошёл к воротам, на выход.

Завизжала тормозами автокара, преградила путь. Вася Колышкин с лицом яснее месяца — смотрит, улыбается.

— Чего тебе? — спросил Бурлак.

Молчит Колышкин. Глаза как у сыча — не мигнут, не дрогнут. Повзрослел парень, окреп и в плечах раздался.

— Ты же на Пушечном... Как сюда попал?

— Вернулся я, Ким Захарович. Меня начальник цеха попросил — завтра на станке буду.

— Отпустил тебя Филин-следователь — и рад. Снова за своё.

— Нечаянно вас тогда тележкой задел, извините.

— Из твоих извинений шубу не сошьёшь. Кати своей дорогой!

Вася ни с места. Улыбка до ушей, в глазах бес пляшет.

— Скотина! — плюнул Бурлак. И обошёл автокару.

В сердцах вспоминал: «Это он, Вася Колышкин, тогда директору крикнул: «Цыплят по осени считают!..»

«Скверно, всё удивительно скверно у тебя получается», — думал, не глядя на прохожих, не отвечая на приветствия. Шёл не к главным проходным завода, а к противоположному выходу, к воротам, которые вели на нижний набережный посёлок — и затем к Волге. Шёл по дороге, которая прежде вела тут через пустырь, к реке — по ней он ещё мальчишкой бегал, купался, ловил рыбу все летние долгие благодатные дни.

Здесь же на пустыре родилась слава трёх бесстрашных юнармейцев, — три волжских паренька, посланные в разведку командиром полка из армии будённого, завязали перестрелку. Ребята погибли, но город был взят. История запечатлела этот момент — на месте, где упал первый из них, стоит теперь скульптурная группа «Орлята». И названы они поимённо — любимые герои волжских пионеров. О них написано много рассказов, сложена песня, — о них, и о поколении, к которому принадлежит Бурлак. Время летит. Линяют краски былых романтических дней, новые песни поёт молодежь.

«Мне было тогда пятнадцать, теперь — тридцать с небольшим. Ты ещё молод, Бурлак, ты ещё совсем молод! Но почему постарел душей? Почему жмёт и давит под лопаткой сердце? Идёшь и не замечаешь вокруг буйно занимающейся жизни?»

На высоком берегу Волги в синеве вечера неясно чернел силуэт трёх застывших в камне пареньков — «Орлята». Два юных героя с винтовками и один с гранатой в руке. Рванулись в неравный бой за счастье своё и чужое.

Мало кто тогда задумывался, на кого рванулись «Орлята», — на своих, на русских. Их тогда белыми обозвали. И юнкеров, офицеров — почти таких же юнцов из русских дворянских семей, врагами революции нарекли. И бросили лоб на лоб со своим же собственным народом.

Гражданская война шла. Героями были они, «Орлята». А те, из дворян... Одни сложили буйные головушки, другие подались за кордон — мыкать горькую судьбину эмигрантов и до старости думать, искать ответы на вечные вопросы: «Как это могло случиться... Россия, Родина стала им чужой».

И тоже ведь... историки ещё не прояснили нам тяжкую полосу этой нашей русской судьбы. Медленно тянется повозка с истиной. Скрипит на дорогах, валится на поворотах. Однако же — идёт. И цели достигнет непременно.

Им было по пятнадцать — сверстники Бурлака, его земляки. Одного из них — того, что с гранатой, знал Дмитрий Иволгин. Когда скульптор высекал фигурки ребят, он просил Иволгина и Бурлака позировать ему. С месяц они ходили в мастерскую. И потом, во все времена жизни они приходили к «Орлятам», как верным друзьям своей юности. Подолгу стояли перед ними. Сейчас он пришёл один. Нет с ним Дмитрия. С возрастом пришло осознание, что они чужие и вместе никогда не будут.

Сегодня выдалась на редкость тяжёлая смена. Он обессилел и пришёл за помощью к своей юности. Смотрит в открытые всему миру глаза ребят. Буйство сил в напряжённых губах, в пальцах, зажавших винтовки, гранату. Порыв и отвага! А ты? Где твоя энергия? Ты трусишь, Бурлак! А трусость не знает побед. Живу разумом, а не чувством; шагу не ступлю, не прикинув мыслью, хорошо это будет или плохо? И сколько тут будет хорошего, а сколько плохого? При таком торге уж, конечно, в каждом деле явится неуверенность, весы хорошего и плохого запрыгают, сомнения полезут изо всех щелей, — смотришь, и воля сломлена. Подобно тому, как воздух выходит из проколотой шины, энтузиазм в таких случаях улетучивается.

Впрочем, мысли Бурлака принимали и другой оборот. Семнадцать лет минуло со дня революции, драки теперь не в моде. Умные тишину любят. Не рвись, не рискуй! — убеждает умный. — Буйного остерегись, от горячего дела отступись. Другое время, другие нравы. Ты часто видишь, как иные лезут напролом. Поток энергии и тебя подхватит, — за Дарием, например, а в другой раз — за Кочневым. Но, слава богу, — ты быстро сообразишь, отойдёшь в сторонку. И потом, убеждая себя в своей же правоте, повторяешь ставшую расхожей фразу: напролом дураки идут, нынче гибкость нужна, осмотрительность. «У тебя был цех, а теперь — завод... — ну-ка, попробуй, не думать, а бросаться во все авантюры, очертя голову? Хорош бы ты был начальник, командир и отец рабочей армии!..»

Таков по обыкновению был обратный ход его размышлений, и он-то, этот обратный ход, возвращал его к жизни, восстанавливал душевные силы. Бурлак и сейчас, сидя на скамеечке у «Орлят», мысленно оценивал сложившуюся обстановку, всё больше укреплялся разумом, что остановить конвейер ни на один час он не может. Сто пятьдесят пять тракторов! Рубеж, которым живёт Волжск. И праздники, и колонны, и песни, и лозунги — всё наполнено одним единственным смыслом: сто пятьдесят пять тракторов в сутки! Да если бы накануне Нового года или майского праздника солнце раскололось надвое, и тогда бы меньше паники было в Волжске!.. Да и можно ли об этом помышлять?..

Думал и о мастерах, рабочих... Они, наверное, уж остановили станки. Ну, что ж... с них и спросится. «Самоуправство!» — скажет завтра Дарий. И, может, передаст дело прокурору. На них — не на него!..

Не спеша поднялся и пошёл к яхт-клубу, — там есть телефон, можно позвонить директору.

Дарий ему сказал:

— Тебя вызывают в Москву, в наркомат.

И долго дышал в трубку. Не говорил, зачем вызывают, когда ехать.

Бурлак, сдерживая волнение, задал вопрос:

— Зачем?..

И Дарий, словно речь шла о заводском, обычном деле, проговорил:

— Начальником Главка назначают.

И — ехидно, почти с нескрываемой издёвкой:

— Вмиг превратился в начальника надо мной.

Как-то нехорошо, сатанински хихикнул. Но Бурлак уже не слышал этой явной издевки. Дрогнувшим от накатившего счастья голосом, сказал:

— Спасибо, Андрей Андреевич. Век не забуду.

— Ладно, ладно. Собирайся.

«Санта Мария» несла Бурлака на парусах.