Ледяная купель

Глава седьмая

Раздавался вширь, в длину, прихорашивался город, некогда вставший над Волгой Мамаевым шатром, засветивший в ночи несметными кострами ордынцев. Поднимались на правом крутом берегу громады новых домов.

8 марта подарком к празднику женщин на Тракторном открылся новенький, похожий на круглую шкатулку цирк. По слухам, его хотели назвать именем прежнего секретаря обкома Варейкиса, но в последний момент передумали. Кто-то сказал: «Цирки ничьих имён не носят». И ещё говорили: такого большого цирка и в Москве нет; только в Саратове чудом каким-то, ухитрились построить такой же большой современный цирк.

Поздно узнал о саратовском честолюбивый Дарий; не вышло у Волжского цирка российского первенства, ну да и такому немало дивились волжане. Круглое здание поднялось на возвышенном месте — принимай тракторозаводцы подарок от советской власти и от Дария — только он и мог на целый год сократить сроки строительства и выбить ценные отделочные материалы.

Дарий в первые же дни пребывания в Волжске в посёлке Тракторного два главных объекта посетил: строительство цирка и дворца пионеров. О цирке сказал: «Построим на год быстрее», а вокруг дворца пионеров дважды обошёл, и дал команду: «Фасад дворца мрамором отделать. Деньги и материалы найдём».

Вид на дворец с Волги открывается. И Дарий, отойдя подальше к берегу, сказал: «Пусть капитаны судов и те, кто к городу сверху и снизу подплывают, издали дворец видят, и радуются, и думают о человеке, который чудо им такое подарил».

Так начинал Дарий. И волжанам он сразу понравился. Потом, когда строительство подходило к концу, в Волжске нашлись бойкие понятливые люди, обронили идею: а не назвать ли дворец пионеров именем выдающегося революционера Дария? Несогласных было много, да только достало в них благоразумия промолчать. А бойкие да понятливые и рады стараться: на совещаниях разных идейку повторили, на горсовете, на бюро горкома. Счастливая мысль обросла плотью, обернулась барельефом Дария на фронтоне дворца, золочёной надписью по его фасаду.

Многие жили тогда в бараках, — почти весь рядовой рабочий люд. Ни водопровода, ни отопления; зимой в сорокаградусные морозы стыли за дощатыми стенками дети, а на дворе, на ледяном ветру, скрипели обозы ассенизаторов.

Впрочем, энтузиазм побеждал все невзгоды. Не по дням, а по часам рос на холме розовый дворец — памятник. Одних он приводил в недоумение, другие восхищались его красотой и величием.

И вот настал день открытия дворца и передачи его хозяевам — детям. Открытую террасу, выходившую одним крылом на город и другим на Волгу, заполнили представители городской власти, — среди них был низенький человек в наглухо застёгнутом синем френче — Дарий Кир. Он был ещё нездоров, его подняли с постели, но момент для него был слишком торжественный — можно сказать, единственный и неповторимый. Звёздный час!

Словно бы по точному расчёту остановился он под барельефом с изображением его профиля — ахнуло, качнулось перед ним людское море, тысячи рук взметнулись навстречу, и над тихой, томившейся в жаркой истоме великой русской рекой загремел гром восторга. Каких только героев не качала на своей груди синеокая Волга! С душой и сердцем атамана Стеньки переплела она в народных песнях свой нрав богатырский; Пугачёв мятежный гулял-гремел по её просторам...

Присмирела мать-река, слушает медь оркестров. Во сто уст повторяется странное чужедальнее имя: «Дарий Кир!.. Дарий Кир!..» Высоко поднимают волжане диковинное имя. И хоть мало кто понимает значение слов «Дарий Кир», но так устроен русский человек: ему назови героя — и он поверит. Славянская натура младенческой сродни: если гремит и блестит — значит, хорошо. По крайней мере, забавно. Этакий молодец вывернулся невесть откуда — Дарий Кир! Да тут за имечко одно полюбишь!..

Подошёл к микрофону Дарий, окинул взглядом нарядную людскую кипень. Взор затуманился; слёзы на глазах, спазмы в горле. Только-то и сказал:

— Волжане! Я и впредь... Все силы, весь пыл... на алтарь свободы, на борьбу за братство, равенство, мировую революцию!..

Выплеснулись аплодисменты. Хлопали дружно, но так... из чувства бессознательного восторга и всеобщей тесноты. Не торопясь, помахивая рукой, сошёл с помоста. Директор уже садился в автомобиль, когда к нему подошёл человек из парткома, — его человек, дариевский.

— Оксана Остаповна прислала письмо.

— Давайте! — протянул руку.

— Не вам, Квашнину, в партком.

— В партком? Это ещё зачем?..

Но тут же обожгла догадка: не о прошлом ли его?.. Кровь хлынула в голову, ноги сделались ватными. «Добила она меня, доконала...» — сверлила мысль. Оксана знает всё, почти всё. О-о... Это ужасно.

Самые мрачные предчувствия старался гнать от себя прочь, но чем больше он сопротивлялся им, тем настойчивее они лезли в голову, — именно, они, самые мрачные предчувствия, упорно ползли со всех сторон: в душу, в сердце, в мозг, во все клетки. Ползли и заползали, и заполняли всё существо; и он уже не слышал аплодисментов, не видел своего барельефа на фронтоне розового мраморного дворца — видения прошлых, но не забытых лет прихлынули к нему, и он задыхался, он не знал, куда деться от давившей грудь боли. «Больница! — подумал со страхом. — Врачи, уколы...» Шофёру сказал:

— Домой едем. Скорее домой!..

2

Парторг завода, бывший матрос Квашнин, свесил тяжелую голову над столом, пригорюнился. На площади Дзержинского крыльями исполинских птиц полощутся флаги. Стаями лебедей летят слова: «Принимай, Родина, подарок волжских трудящихся — сто пятьдесят пять тракторов в сутки!» Далеко от берегов Волги несётся гул: сто пятьдесят пять тракторов! Сто пятьдесят пять... Бьют во все колокола. Завтра в праздничных газетах выйдет указ о награждении тракторозаводцев. Корреспондент столичной газеты, аккредитованный в Волжске, позвонил: «И вам, Квашнин, орденок в петлицу».

Вроде бы всё хорошо: портреты, лозунги, и весть об ордене, а на душе муторно. Тракторов-то, если посчитать, и сто тридцать в сутки народному хозяйству не дают, остальные увечные, с браком; на стенд для доводки поступают. Больше тысячи человек на стенде копошатся — тайно, по-воровски латают недоделки.

Вот и выходит: раньше сто сорок пять выпускали, а ныне — сто тридцать. И ещё потеря: тысяча слесарей на дефектной площадке. Об этом истинном положении вещей печать и радио, разумеется, молчат.

Инструмент, оснастку для выпуска гусеничных тракторов подготовили, линию Иволгина запустили — рапорты, доклады, шум — всё было! Но завод, если вовнутрь заглянуть, к черте последней подошёл, скоро остановится. Вот на столе рапорт главного инженера Кочнева: шестьдесят процентов станочного парка нужно ставить на ремонт, треть станочного парка — на капитальный, десять процентов оборудования надлежит к немедленной замене.

А сколько людей выжил Дарий, затравил, изгнал. Иволгина до ручки довёл: дважды увольнял с завода, дважды возвращал; ныне инженер болеет, ноги опять отнялись... А ты?.. ты?.. — ударил себя кулачищем в грудь Квашнин. — Ты же парторг. Где ты был, заячья твоя душонка!..

Чудилось Квашнину: вот сейчас войдёт важный человек из Москвы, скажет: «Ну, Квашнин, надеялись на тебя, а ты тут... замусорил палубу. Собирай манатки, списываем тебя с корабля».

Жутко было от такой мысли, холодом прохватывало, а за окнами ликовал южнороссийский апрель. Красные облака первомайских лозунгов летели над площадью, шумные стаи воробьёв чирикали у деревьев.

Вошла секретарша, подала письмо. Разорвав равнодушно конверт, стал читать.

«Не удивляйтесь моему письму, поверьте, мне нелегко его писать, но совесть моя неспокойна. Вы знаете, я ушла от Дария Андреевича, работаю в механосборочном на линии Иволгина».

«Оксана!» — удивился Квашнин. И оглянулся на дверь: не слышит ли кто?..

«Пишу Вам, однако, по делу, касающемуся не только завода, но и Вас лично. Дарий, прежде чем ехать в Волжск, собирал сведения о Вас и о Кочневе, его человек три дня сидел в Военно-морском архиве, всё разузнал о «Витязе» — корабле, на котором Вы служили до революции и на котором, по его словам, имел место левоэсеровский мятеж. Дарий Андреевич мне говорил, что Квашнин выступал с большевистских позиций, но при желании я всегда поверну дело против него и обвиню его в организации контрреволюционного мятежа. «Квашнин у меня в кармане», — повторял он, потирая руки.

Наблюдая за Вами, я поняла: он Вас шантажирует. Между прочим, это его стиль, главный метод. Он и всюду так делал: собирал компрометирующие данные, безропотно заставлял себе подчиняться. И везде устраивал аврал, штурмовщину — добивался успеха и на этом гребне взлетал. После него, как после пожара: производство разлаживалось, все дела садились на мель. К несчастью, и эти факты играли на его возвышение в глазах начальства. Он уходил на другое место, и вскоре дело заваливалось. В наркомате говорили: «Дарий ушёл и вот видите — нет плана». А кроме того, сотни людей он отправлял в лагеря.

Я, конечно, могу ошибаться, может быть, в ваших отношениях никакой шантаж не замешан — тогда извините, но я бы не хотела, чтобы Вы, по примеру прочих, попали к нему в ловушку. Дария не следует бояться, — прежде всего, потому, что сам он никакой не революционер; он во время гражданской войны служил репортером белогвардейской газетёнки «Пламя гнева». Он свои заметки подписывал «А. Андреев». В паре с ним работал другой паук — Мироныч. Скажу Вам доверительно: Дарий большой трусишка, он нередко ночью при стуке двери или оконных рам вскакивал в холодном поту и кричал: «За мной пришли!..»

Не бойтесь его, пожалуйста, будьте независимы, помогите Кочневу и Иволгину. Это настоящие люди, и я бы так же хотела быть им полезной.

Оксана»

Вскипел матрос, поднялся из-за стола, распрямил грудь. Хотел позвать Дария, но раздумал. Сказал себе: «Ша, браток, успокойся. Не наломай дров».

Настежь раскрыл окна кабинета, стал ходить — от стола до двери и обратно. Да, Дарий шантажировал его с первого дня. При первом знакомстве сказал: «Знаю — у вас хвост, мятеж на «Витязе» и так далее — но... вот моя рука, забудем старое». Не было за Квашниным вины перед советской властью, но кто чего знает о том мятеже, кто станет разбираться?..

Приуныл матрос, приутих. А тут аресты пошли, пачками людей забирали — и не за такие дела! А что и дел-то за ним никаких нет — пойди, доказывай. Дарий — сила, у него люди везде. Он в последнее время с Черновым, секретарём обкома, загрызся. Сказал в порыве откровения: «Я ему покажу кузькину мать!» И покажет!.. Чернов порядок наводит, к Кочневу доверие питает — и Дарию, как иные, потачки не даёт. Ну, ну... посмотрим, сукин сын, кто кому кузькину мать покажет!..

Вновь опустился в кресло, задумался. В голове роем вспорхнули планы действий, гудели, сшибались друг с другом мысли, но ни одна не удерживалась долго, ни на одном варианте действий он не мог остановиться. Над всем роем мыслей главенствовала обида, росла и росла в потрясённом сознании униженная, но не сломленная гневная сила.

В открытое окно кабинета с разряженной к празднику площади Дзержинского доносились неясные слабые звуки: у трамвайного кольца к столбу прибивали алую ленту ситца, на углу институтского сквера переговаривались рабочие. Со стороны студенческого общежития негромко лилась душевная лирическая песня. Не праздничная, не боевая — нет, старинная интимная мелодия. Она показалась знакомой Квашнину, он прислушался. И песня, словно выполняя заказ, прорезалась отчётливо в синеве апрельского утра:

Утешься, милая княжна,

Не нужно слез и мук напрасных...

Давнюю жизнь ворошила мелодия, печаль и боль отлетевших забытых лет. Но что-то близкое и родное было для Квашнина в грустных словах. И вспомнил матрос, вспомнил однажды слышанную песню.

3

...Из тяжкого неравного боя с германскими кораблями выходил их родной «Витязь» — один из десятка балтийских кораблей, уже принявших к тому времени сторону революции. Не было мин, не было снарядов — чёрный тревожный дым валил из его трубы. Родных берегов не видно. И горючего в обрез. Дотянут ли?

И тут, когда опасность уже была позади, прямо по курсу, у самой черты горизонта, черной журавлиной ниткой показался отряд кораблей. Правее устремился «Витязь», пытался затеряться в плывущей над морем дымке. Но нет, не избежать тебе новой встречи с врагом. Замечен был красный эсминец. Разделился надвое отряд кораблей — вот уже в бинокль видны палубные надстройки, стволы орудий — три чёрных шлейфа тянет за собой флагманский корабль. По хищному изгибу линий, по заломленным назад трём трубам узнает капитан «Витязя» во вражеском флагмане немецкий крейсер с устрашающим именем «Меч тевтона».

Давно гуляет крейсер по волнам Балтийского моря, много за ним числится жертв. Вот и ещё одна бежит навстречу — одинокий, потерявшийся в бою русский эсминец. «Не стрелять!» — сигналит своим кораблям «Меч тевтона». А эсминцу предлагает сдаться. Приняли сигнал на «Витязе», но молчат, не отвечают. Стоит у штурвала капитан, застыли на боевых местах матросы. Снарядов нет, работы им не предвидится. И вдруг в напряженной тишине, когда слышны лишь гул ходовой машины да плеск волны за кормой, — раздается голос командира: «А что, братцы, возьмем «Тевтона» на таран!..» И кто-то кричит с кормы: «Где наша не пропадала! Пусть испробуют русскую силу!..»

«Витязь» меняет курс — теперь он идёт на флагмана. И словно оцепенели моряки на всех кораблях — на нашем и на вражеских. Чётче тишина, слышнее плеск волны. Одна колонна немецких кораблей заходит с тыла, другая с крейсером во главе устремилась наперерез, а «Витязь» — не рыбка, плывущая в сеть, — превратив себя в многотонный снаряд, он идёт на врага и в эти последние минуты жизни не знает страха. «Полный вперёд! — посылает команду капитан. — Самый полный!» И машинисты прибавляют пару. Котлы угрожающе стонут. Не долго может эсминец держать критическую скорость. Зато и грозен он в этот свой роковой предсмертный час.

Но что за тишина воцарилась над морем? Чего ждут немецкие матросы? Почему не стреляют?..

И тут в этой гнетущей предсмертной тишине с полубака из залежей снарядных гильз раздалась песня. Не морская походная, не лихая военная. Нет, пел под гитару матрос о жизни, далёкой от моря и от войны:

Утешься, милая княжна,

Не нужно слёз и мук напрасных,

Среди садов таких прекрасных

Забыть печали ты должна.

«Витязь» шёл на врага со всё нарастающей скоростью. Шёл на верную гибель. И в самый последний момент, когда, казалось, столкновение было неизбежно, крейсер отвернул и — «Витязь» пролетел мимо. И скрылся в тумане, тянувшемся полосой за вражескими кораблями, повернул к родным берегам. А матрос всё пел и пел. Песня кончалась, он начинал её снова. Знал, видно, что песня его в эту минуту была особенно нужна товарищам.

Вспомнил Квашнин те грозные минуты — с гордостью за себя вспомнил, потому что и он тогда не дрогнул, и он вместе со всеми товарищами прямо смотрел смерти в лицо. Не было тогда силы, сходной с силой русского человека; потому и вздыбили Россию, отстояли её и в войне мировой, и в войне гражданской. «Где ж та наш силушка!.. Аль за чечевичную похлёбку вся в залог пошла? Нет уж вам, господа хорошие, не выйдет! Пусть кто другой продаёт душу, Квашнин предательством себя не запятнает! Квашнин — матрос, характер у него балтийский!»

Распрямился парторг и грохнул кулачищем по столу. И взял телефонную трубку, позвонил директору домой.

— Прошу вас — зайдите ко мне.

— Я болен.

— Есть дела неотложные.

Дохнул тревожно в трубку директор, — видно, озадачил его парторг: не было такого, чтоб звал в кабинет. Однако смолчал. Не сказал зайду, но и не перечил.

А минут через тридцать чёрной молнией влетел в кабинет парторга. Никелированная трость выдвинута на все звенья и торчала из-под мышки пикой. Дарий тяжело дышал; он походил на выпавшего из гнезда грачонка; в дерзком приглашении Квашнина услышал тревожный сигнал. И, пока бежал в партком, мысленно повторял: «Поглядим, поглядим, чего она тебе написала».

Квашнин смотрел Дарию в лицо, смотрел, не мигая, смотрел бодро, в глазах бурлило внезапно вспыхнувшее радостное возбуждение.

— Успокойся, Дарий Андреевич. Сядь и отдышись.

Матрос, держа в руках все козырные карты, не торопился; всё поднялось в нём в эту минуту, всё прихлынуло к сердцу — вся горечь накопившихся обид и унижений, пережитых тревог, ожиданий возмездия за несуществующие преступления — таково было то время, такова была сила клеветников, обличённых властью и доверием народа.

Стоило Дарию по телефону в органы звякнуть, письмецо с охулкой пульнуть — пиши пропало! Месить бы матросу грязь в рудниках Заиртышья. Потому и дрожал парторг, терпел все бесчинства Дария. Теперь же вся боль души прорвалась в нём и готова была излиться гневной руганью, но матрос знал, с кем имеет дело. Перед ним сидел человек, умудрённый опытом психологической войны — мастер иезуитских приёмов, шантажа и запугивания. Как же его не помучить его же собственным оружием?..

— Завтра демонстрация, Дарий Андреевич. Ты не забыл?

— Вы затем и пригласили меня, чтобы сообщить это?

В словах Дария теплилась надежда — вдруг что иное, не прошлое — пронесёт авось, пронесёт.

Парторг продолжал в прежнем тоне.

— Получил хорошие вести. Радостью хочу с тобой поделиться.

Вынул из стола письмо, махнул перед носом Дария.

— Какие же? — приободрился директор.

— Помнишь, ты о мятеже на «Витязе» говорил? Стращал меня. Так вот, любезный: хочу внести ясность в наши отношения.

Квашнин крепко держался, чтобы не сорваться.

— Не было на «Витязе» никакого мятежа, а имел место обыкновенный галдёж среди матросской брашки и командир носовой башни Квашнин не подстрекал экипаж к бунту против Советской республики, а наоборот, в пользу большевиков зажигательные речи говорил, как о том тебе доложил хмырь, рывший носом в морском архиве. И баста! — грохнул Квашнин кулаком по столу, — хватит травить душу!..

Директор съёжился, посерел. Нос его заострился, на конце белым стал, словно его мукой обсыпали.

Квашнин подошёл к нему, склонился над ухом:

— Ты откуда взялся, шустрячок хороший? В какой такой газетёнке пасквили на советскую власть крапал? А?..

Матрос снова грохнул кулачищем по столу.

Дарий молчал. Потом плачущим визгливым голосом запричитал:

— Оставь меня, Квашнин. Сам уйду, отстранюсь от дел, сердце у меня болит. Нервы.

Смирился матрос при виде униженного человека. Шевельнулась в нём жалостливая струна, ещё минута — и уж готов он был пожалеть о крутости своей меры. Но нет, выдержал характер. Махнул рукой:

— Уходи! Да только одно условие: Кочнева на свое место продвинь. Слышишь? Не то — на распыл пущу.

И потом, глядя на дверь и на то место, где только что сидел Дарий, качал головой парторг: «Тьфу, мерзость!..»

4

Ночью не прерывает свой железный неспешный ход лишь конвейер да немногие из производств непрерывного цикла; большинство же цехов к ночи замирает; их закопчённые окна жёлтыми глазами смотрят из темноты, да то там, то здесь что-либо зашипит неистово, ухнет, лязгнет — и вновь наступит тишина.

Человеческих голосов не слышно, по ночам люди работают молча. Они лишь с гудком оживают; и не всякий дождётся смены, кое-как соберет инструмент, — и домой, домой... Нет силы, способной удержать рабочего хоть ещё на часок.

Третья смена не льётся из проходных густым потоком — народ выплёскивается жидкими стайками, выныривает из ворот по одному и бежит торопко, зябко ёжится в серой пелене речного тумана.

Артём идет с ночной смены не торопясь. Люди обгоняют его справа, слева, смешно горбятся, прячут руки в карманы — он же идёт широко и важно, вдыхает глубоко прохладу апрельского утра и смотрит в бездонную синь над Волгой, ищет на небе звёздочку, которая прежде, словно поджидая Артёма с ночной смены, подолгу задерживалась на небе и весело блистала своей таинственной бесплотной синевой.

Сегодня звёздочки не было. Поднявшееся над Мамаевым курганом солнце опалило восточный край неба белесым жаром, и в лучах его, в багровых отблесках, кидаемых облаками, потухла Артёмова звезда. Но Бунтарёв, обшарив небо глазами и не найдя звёздочки, не огорчился; кивнув тому месту, где она в другие дни сияла, сказал:

— А ничего. Встретимся вечером.

В первых числах апреля цеховой комитет профсоюза выделил ему и его ребятам квартиру в нижнем посёлке, в двухэтажном доме, из которого выехали американские специалисты. Две комнаты с большой, обвитой диким виноградом террасой.

Фома с Джафаром поселились в комнате, из которой дверь выходила на террасу. Артём — в дальней, глухой комнате — чтоб не мешали спать, когда ходил в ночную.

«Сегодня куплю ребятам подарки», — подумал Артём, и, ободрённый счастливым решением, зашагал веселее. И другое на ум пришло: «Надо бы себе летнюю обувку справить, ну да ладно — к майским праздникам нужны подарки. Ладно уж...»

По первым тёплым дням он купил себе на базаре сандалии и обманулся: сапожник оказался нечестным, сшил их из прелой кожи. Чуть больше месяца поносил, и поползли они по всем швам. Так бы оно ничего, но вот праздник, а у него нет хороших туфель.

На новоселье пришла Мотя, принесла занавески на окна, подушку. Спросила Артёма:

— Когда мебель покупать будешь?

Махнул рукой, отшутился. В свою очередь спросил:

— Когда дед приезжает?

— Сразу после мая. Праздники будут в Москве.

— Во Францию жить поедешь или как?.. — говорил, разглядывая на ладони божью коровку, придавая голосу видимость безразличия. Про себя полагал: отъезд их — дело решённое, и, оскорблённый в своих лучших чувствах, старался выместить на Матрёне обиду.

Она же серьёзно, не замечая иронии, отвечала:

— Дедушка старый, — за ним уход нужен.

— У нас пусть остаётся. Чай, Родина, Россия!..

Матрёна в неведении повела плечом.

— Ну, а Васька? Он-то чего думает, рыжий черт?

— Чужую страну — Францию повидать хочет, — попробую, говорит, тамошнюю жизнь, а потом и снова назад вернусь. Гусь говорит, птица не постоянная, а и та из чужих краёв возвращается.

— Ты тоже так думаешь?

— Я — иное дело. Где дедушка будет, там и я.

Дрогнувшим, слабым голосом отвечала Матрёна. Глаз на Артёма не поднимала, и он на неё не смотрел. Об одном были их думы, только слов подходящих для выражения чувств молодые люди не находили. Так бы они, наверное, и стояли, не в силах поднять друг на друга очи, если бы в ту минуту перед ними, откуда ни возьмись, не появилась Зинаида.

Она не вошла — влетела в комнату и, увидев их вместе, остановилась в замешательстве. Буйная радость, только что озарявшая её лицо, вдруг померкла; в глазах, излучавших за минуту до того огонь счастливых ожиданий, воцарился холод; она упавшим, ледяным голосом проговорила:

— Простите. Помешала вам...

Артём опомнился, простёр руки, но Зина повернулась к нему спиной. Сделала шаг к двери и на пороге внезапно замерла, словно вспомнила о чём-то. И решительно повернулась, — лицо её потеплело, взгляд засветился нервным, лихорадочным возбуждением. Шагнула к молодым людям.

— Артёмушко! Радость моя!.. И ты — Мотя. Филин мне повестку прислал, зашлёт он в Соловки меня, уж я это знаю. Хотя и не за что, а зашлёт — время теперь такое. Ну, да я-то не так проста, как он думает. Вот повидала вас и скроюсь, куда глаза глядят. Далеко уеду, так что никому меня — ни Филину, ни Дарию не достать.

Трясущимися от волнения руками она долго рылась в бархатной театральной сумочке, достала из неё два золотых колечка — протянула Артёму и Моте:

— Вот вам... Живите, радуйтесь.

И с тем выбежала из комнаты. Молодые люди некоторое время стояли молча, а затем Матрёна, положив на ладонь Артёма колечко, ушла.

Артём вышел на террасу, присел к плетёному, невесть кем оставленному здесь столику. Вид с террасы открывался на Волгу и на угол дворца пионеров. Над фасадом по всей горизонтальной линии художник золотой краской выводил: «Дворец пионеров им. Дария Кира».

Подставлял лицо горячему воздуху, тянувшему со знойных пустынь, смотрел в просвет между листьями зацветающей сирени на небо, побелевшее от ярких лучей весеннего солнца. Лениво текли его думы. Жалел Зину, и одновременно поднималась какая-то глубинная радость от освобождения.

Уставший за ночь, отработавший две смены у конвейера, Бунтарёв опустился в угол, где была нехитрая постель и мгновенно заснул.

Проснулся за полдень. Дверь растворена, окна настежь. Ровный гул завода за стеной кажется нереальным; он то летит стороной по небу, то скрывается под землю.

На угол оконной рамы прыгнула птичка, блеснула серебряным оперением, устремила в комнату крохотный агатовый глазок. Грациозно тряхнула хвостиком, рада встрече с хозяином. «У нас под стрехой жила». У нас — значит дома, в Слепцовке — в родной, единственной на свете Слепцовке.

Потянулся к птичке, защелкал языком. «Славка белая, славочка!..» Поднялся, сел у стены. Птичка прыгнула взад-вперед, вспорхнула на крышу террасы.

События дня вдруг ожили одной цельной, осязаемой до мельчайших штрихов картиной. Заныло, засосало в груди. Всё смешалось — и жалость, и чувство вины, безысходности... Ушла Зина. Ушла из его жизни навсегда. Уедет и Мотя. В другой, таинственный и большой мир уедет.

За окном из-за куста сирени открывался фасад дворца пионеров. В самом верху у барельефа с портретом Дария хлопотали рабочие. Снизу им кто-то кричал:

— Кидай Дария!..

— Отбивай барельеф. Кидай его, чёрта!

Сверху полетели куски барельефа.

«Да как же это? Дария сбросили!» Поднялся, прошёлся по комнате. Не вдруг заметил на столе скатерть новую и вазу для цветов. Остановился изумлённый, потрогал пальцами шёлк. «У дуба ясеня! — вспомнил отцову поговорку. — Да уж не во сне ли я?..» Выглянул через террасу на улицу и тут у молодого клена, под тенью буйно распустившейся листвы увидел Васю Колышкина. Светлый стоит, словно заря.

Кивнул на скатерть, на цветы:

— От нас с Мотей... к празднику, — и потом добавил: — Слышал новость: Иволгина наградили — орденом Ленина. А Дария на распыл — вон, видишь. Контра он, наш директор.

— Врёшь? — выдохнул Артём.

— В газете прочёл.

Засуетился парень, кепку ищет, туфли.

— Ты куда?

— К инженеру. В город поеду.

— И я с тобой. Можно?

— А что ж, поедем. Там в магазин зайдём, ботинки ребятам купим. Ты глазастый, выбирать умеешь.

Инженера дома не застали. Женщина, выглянув из двери соседней комнаты, сказала:

— На заводе митинг. Машина за ним приходила.

Кинулись на трамвайную остановку. Скорее на завод!..

5

Накануне праздника, утром, Кочневу позвонил нарком. Сказал:

— Есть мнение назначить вас директором Волжского Тракторного. Вы подумайте, а мы после праздников пригласим вас в наркомат, обсудим детали.

Спросил нарком:

— Как инженер Иволгин? Передайте ему мои личные поздравления. О его работах я доложил на Политбюро. Товарищ Сталин просил нас приступить к созданию новых автоматических линий — больших размеров, и на ином, более высоком техническом уровне.

Нарком передал сердечные поздравления тракторозаводцам ко дню пролетарского праздника Первого Мая.

Беседа с наркомом не была неожиданной для Кочнева. Неделю назад Дария вызвали в Москву и, по слухам, там арестовали. Мнение «назначить вас директором» не изумило, не отдалось в сердце большой радостью — по крайней мере, ему так показалось; он так много натерпелся от Дария, так долго и мучительно страдал — за себя, за Иволгина, за завод — кожа его, сердце, нервы, казалось, потеряли восприимчивость ко всему, что касалось Дария.

Кочневу ещё вчера звонил заведующий промышленным отделом обкома партии. И сказал: «Временно примите на себя обязанности директора завода». — «Хорошо», — ответил Кочнев. И подумал: «Это естественно, иначе и быть не могло». И хотя потом, в течение дня и почти бессонной ночи, он думал о заводе, о линии Иволгина, о том, как он будет переналаживать, подновлять станочный парк, переводить завод на выпуск гусеничных тракторов — и, думая обо всём этом, он видел себя в роли главного инженера, только главного инженера, и ни разу ему не пришла мысль о возможности назначения его директором. А теперь вот, когда ему об этом объявил нарком — и глазом не повёл, сердце его билось ровно, — он, казалось, всем видом своим говорил: «Это тоже естественно, иначе и быть не могло».

Как человек, привыкший заниматься конкретными делами, Кочнев тотчас же распорядился выделить Иволгину бригаду: квалифицированных слесарей, а в конструкторском бюро создать «Группу Иволгина». Позвонил Оксане Остаповне:

— Пусть завезут из литейки детали. Линию запустим под нагрузкой.

Оксана Остаповна сказала:

— Надеюсь, инженер Иволгин...

— Да, конечно. Я послал за ним машину. Он, верно, уже на линии и ждёт вас.

Оксана Остаповна молчала, но и не клала трубку. Затем сказала:

— Я всё знаю, Николай Михайлович. Поздравляю вас.

— Спасибо, Оксана Остаповна. Вы и в трудное для меня время были на моей стороне, помогали Иволгину — я знал об этом. Спасибо.

— Я верю в идею инженера. Это замечательно новая и прогрессивная идея.

— Вот мы назначим вас начальником цеха, и тогда линия Иволгина будет в надёжных руках.

— Вы... шутите, Николай Михайлович.

— Нет, я не шучу. И это независимо от того, утвердят меня директором завода или нет. Я советовался с парторгом завода — он меня поддерживает. Вы должны нас понять, Оксана Остаповна. Мы переходим на выпуск новой машины, нужны и люди новые — молодые, энергичные. Впрочем, подробности при встрече. Готовьте линию, я к вам приду.

В цех он вошёл незадолго до обеда. Оглядел задымлённое, наполненное упругим звенящим шумом пространство. Чувствовал себя хозяином, персонально ответственным за всё, что здесь происходит. И странное дело: впервые не одно только чувство почтительного уважения и восторга вызвало у него море урчащих, визжащих, звенящих станков; он сегодня, глядя на них и вдыхая пощипывающий ноздри едкий перегар масла, эмульсии, металлических стружек, задумался о человеке, о том, каково ему, человеку, находиться треть жизни своей в таком... — он хотел сказать «аду», но даже мысленно не произнёс этого слова, а неспешно, в раздумье направился к линии.

Здесь хлопотала группа слесарей, мастера, инженеры. За столиком над чертежами сидели Иволгин и Оксана Остаповна. Цветная косынка на ней резко выделялась среди чёрных кепок.

Заметил возле бункера головного станка и в самом бункере горки поддерживающих катков для нового гусеничного трактора, ускорил шаг. Главнейшая деталь для новой машины! Тяжела деталь! Как-то осилит её линия?..

Сидящие за столом поднялись навстречу, Кочнев коротко кивнул им, прошел к слесарям. Успел разглядеть сияющие лица Иволгина и Оксаны Остаповны.

Интуицией инженера, творца Кочнев уловил центр работ на линии, врезался в кружок слесарей. Здесь Бунтарёв рассматривал на свету коническую шестерёнку, гадал, подражая только что отлучившемуся к конвейеру Шило: «Чи вона застопорила цепь, чи ещё шось таке?»

Бунтарёв весь апрель работал в полторы смены; его никто не задерживал, не неволил — он сам, горя желанием к празднику пустить под нагрузкой линию, работал изо всех сил. Оксана Остаповна души в нём не чаяла, его знал Кочнев; Бунтарёв перенял от Колышкина искусство работать на многих станках. Он поражал всех способностью сделать любую деталь — выточить, высверлить, нарезать зубья; он даже червячную резьбу теперь резал без труда. Линию узнал так, как знал содержимое своих карманов; казалось, слышал в ней малейшую неисправность, неполадок, на глаз и на слух улавливал состояние всех механизмов.

Кочнев, приходя на линию, здоровался с ним и, задерживая в своей руке руку Артёма, ждал доклада. Артём в нескольких словах обрисовывал главную картину. При этом неизменно улыбался и взор его сиял радостью. Глядя на него, и Кочнев невольно улыбался. Немужской нежностью проникалось сердце главного инженера к этому парню, но по-мужски Кочнев скрывал свои чувства. Про себя думал: «Сына б мне такого!..»

Пока нарезали новую шестерню, Кочнев проверил загрузку деталей в бункер, ощупал руками, повертел, покрутил механизмы станков, осмотрел электрический щит, моторы — это была его привычка, он намётанным взглядом определял силу станка, его способность выполнить ту или иную работу. Здесь его смущала вязь шлангов разного сечения, он слышал движение накаченной в них под давлением масляной эмульсии, в иных местах она капала, сочилась — змеиное шипение жидкости резало слух; он боялся гидравлики, потому что её не понимал.

Гидравлика — таинственная сила, соединявшая станки, незримые мышцы, нервы — капризы тут возникали неожиданно, ставили в тупик маститых специалистов. И сам Иволгин плохо улавливал настроение заключённых в герметические шланги сил, часто корил себя: «Зря связался с ней, проклятой!» — однако, инженеры и, прежде всего, сам Иволгин не знали другой системы, которая бы столь просто и надёжно перераспределяла усилия с одной точки на другую в сложном механическом комплексе.

В отечественной технике гидравлика делала первые шаги, но лучшие инженерные умы видели в ней надёжную силу будущих автоматизированных систем. Инженер Иволгин, по профессии механик, чутьём гения увидел в гидравлике силу, скрытую от посторонних глаз.

Поставили новую шестерёнку. Бунтарёв раскинул руки, отгребал людей от станков:

— В сторону, братцы! Сейчас линию включим!..

В спешке, на радостях и Кочнева подгрёб, и мастера Шило, начальника цеха Любовникова...

— Сюда вот, сюда... Деталь отлететь может.

— Как отлететь?.. Прикрепить туже, — кто-то подавал совет.

Раздавался голос Шило:

— Хиба ж людына крепит! Сама, вона, линия — и подаёт, и зачепляе, и сверлит, и заусинцы сбивае, — и вон тот лобик фрезеруе. Всё сама, братцы! А вы отойдите. Вы тут лишние. Вот как наставят их, таких линий во всех пролётах, нам тогда по шапке усим дадут. Нема дилов, кажуть!..

Расступился круг людей; Кочневу подали стул — он к Иволгину присел, за руку его тронул: дескать, момент торжественный, понимаю тебя, не волнуйся. А он, Иволгин, смотрел на Бунтарёва, занёсшего руку на рубильник, и бескровными, побелевшими от волнения губами шептал чего-то — словно заклинание, тайную молитву творил.

Сжала кулачок, подпёрла им щёку Оксана Остаповна. И тоже коснулась рукой плеча инженера. Иволгин махнул Артёму:

— Включай!

В общем гуле цеха незаметно, без шума и треска включилась в дело автоматическая линия инженера Иволгина. Катки шевельнулись в большом бункере, словно живые, — один, другой скатился на ленточный конвейер, оттуда к станкам, к зажимам; вонзились в их тела стрелы-свёрла; затем свёрла отошли назад — выпала деталь, помчалась к другому станку; там фреза в ней канавку прорезала; потом и фреза отступилась — деталь на ленточный конвейер упала, к третьему станку полетела...

Люди, образовав круг, стояли не шелохнувшись, не слышно было голосов, — смотрели на диво, рождавшееся у них на глазах. Линию не впервые запускали в дело, но раньше на ней обрабатывались небольшие, несложные детали — кольца, шайбы, фланцы; не всем механизмам задавалась нагрузка. Теперь в бункера загрузили деталь тяжёлую, сложного профиля — как поведёт себя линия?..

Детали, пройдя всю механическую обработку, скатывались по резиновой ленте на пол. Их подхватывал Бунтарёв и укладывал рядками на брусчатом, просмоленном полу. Видно, не умея сдержать радость, он прикладывал их одну к другой со стуком, и этот стук звонко раздавался под крышей, и чудилось, все другие звуки цеха замерли в напряжённом изумлении.

Наступило время обеда, пролёты один за другим замирали — и рабочие шли и шли к линии Иволгина. Приникшие к ней люди не видели часов, не заметили обеденного перерыва, — вслушивались в таинственное урчание эмульсии в шлангах, смотрели и не могли насмотреться на станки, работающие без людей. Рычаги, захватывающие деталь, казались им железными руками, толкающие пятки — пятками ног. «О-ох!..», «Да-а...», «Вот те на!..» — раздавались короткие междометия, глубокие вздохи.

И хоть не все рабочие вполне осознавали значение линии для будущего техники, не все могли далеко заглянуть вперёд, но сердцем, чутьём каждый понимал: свершилось что-то очень важное и большое, — то, что обыкновенно называют чудом.

А линия работала без перебоя. Работала час, два, пока, наконец, большой бункер не опустел и последняя деталь не скатилась на пол.

Бунтарёв выключил линию. И победно стоял у горки сложенных им деталей. Но на него никто не смотрел. И не видел Артём выражения лица Иволгина, когда Кочнев ему сказал:

— За два часа суточная потребность в деталях для новых тракторов. Да ведь это же чудеса! Сегодня трактора, завтра — танки; — это наша сила, наше могущество, дорогие товарищи.

Рабочие стали аплодировать. Сидевшие за столом поднялись. Иволгин смотрел на Кочнева со странным смешанным чувством радости и печали. Как бы извиняясь, проговорил:

— Прости, Николай Михайлович. Встать не могу.

Кочнев опустился рядом, сказал негромко:

— Ничего. Это у тебя, друг мой, от нервных напряжений... Это пройдёт. Лечить тебя будем, на курорт пошлём...

К воротам механосборочного подошёл директорский автомобиль фирмы «Корд», и Кочнев — большой, могучий Кочнев — подхватил на руки Иволгина, понёс к машине.

6

Кончилась первая смена, но Оксана Остаповна и Бунтарёв уходить из цеха не собирались, они только начали осмотр линии после её первого испытания. Между тем, Кочнев тоже задержался в сборочном; прошёлся вдоль одного пролёта, другого, вышел к конвейеру, посмотрел конечные операции. Потом он вернулся к линии Иволгина. Сел за столик, некоторое время рассматривал лежавшую на столе обработанную деталь. К нему подошла Оксана Остаповна.

— Вам что-нибудь нужно, Николай Михайлович?

— Да, мне нужно проводить вас домой. Дарий Андреевич кое-что для вас оставил и просил меня вручить вам в собственные руки.

— Вот как! Я готова, но мне, право, совестно вас затруднять. Впрочем, если вы на машине?..

— Машины у меня нет, я отправил на ней Иволгина.

— Но я далеко живу. Вам придётся ехать на трамвае.

— Не надо нам ехать на трамвае. Вещь для вас предназначенная находится в моей квартире, а это, как вы знаете, совсем рядом, на Нижнем посёлке.

Оксана Остаповна пожала плечами.

— Что за вещь? Может быть, она мне не нужна совсем?

— Вещь очень важная. Вот сейчас придём ко мне на квартиру, и вы увидите.

Оксана с минуту стояла в раздумье, словно не решаясь, идти ей или не идти. Квартира главного инженера помещалась на одной лестничной площадке с квартирой директора. Поначалу Дарий с Оксаной жили там и Оксана частенько видела Кочнева, и даже заходила к нему, осматривала пустые комнаты, кухню, давала советы, где и что поставить из мебели.

Но потом для директора подготовили особняк над Волгой и они в него переехали. Оксана знала, что Кочнев одинок, он талантливый инженер и смелый человек, — но главное: она знала, читала в его глазах и слышала сердцем, что нравится ему с того момента, как они встретились, что рано или поздно их чувства взаимные откроются. И если уж ей быть перед собой до конца откровенной, она и от мужа ушла в надежде, что её разрыв с Дарием ускорит столь желанное ей объяснение.

Сейчас же вдруг, в одну минуту, она поняла всю силу своего влечения к этому человеку, — ей стало ясно и мучительно больно от сознания неизвестности своего будущего, от того пугающего вопроса: вдруг как сейчас, в следующую минуту, всё прояснится и она поймёт, что он к ней равнодушен, что им не суждено быть вместе, что замок, возведённый ею в розовых мечтах, может обрушиться от одного слова, жеста, намёка. Она мысленно нагнетала эти страхи, и силы её слабели, в голове, всё нарастая, разливался какой-то противный, расслабляющий шум, — она словно сжималась от занесённого над ней удара и говорила всё реже, всё глуше и, наконец, совсем замолкла.

Ей бы очень хотелось верить, что никакой вещи для неё Дарий не оставлял, а это только уловка Кочнева, — не очень ловкая и деликатная, но Оксана заранее его прощала. Как бы там ни было, а она идёт с ним рядом и сейчас очутится в его квартире.

Кочнев от близости Оксаны и вовсе испытывал робость и смущение. Оксана ему давно нравилась, и он искал случая открыть ей своё чувство.

В квартире, как и прежде, не было почти никакой мебели. У самого балкона с видом на Волгу стояла железная кровать, в углу письменный стол и настольная лампа со склеенным из газеты абажуром.

— Ну, как? — обвёл руками Кочнев, — вам после ваших апартаментов...

— Я живу в бараке, — перебила Оксана, — в общежитии. Апартаменты же... Вот они, у вас.

С голого, не покрытого скатертью стола, Кочнев взял две связки ключей, протянул Оксане:

— Это вам... Кир оставил.

Оксана взяла ключи, перебирала их в пальцах. Одна связка от особняка директора, другая от квартиры, той, что была напротив кочневской.

— Особняк?.. Но там живут люди, весь первый этаж.

— Там нет никого. Их вымело, точно ветром.

— Странно. Там родственники Дария, какие-то друзья.

— Друзья до поры, пока он в силе. Сейчас же — никого. Есть подозрения, что все ценные вещи — и со второго этажа — они увезли.

— Но мебель, картины... Если можно, передайте их во дворец культуры.

— В особняке мы устроим клуб речников... Если вы не возражаете.

— Как я могу возражать?

— Вы — законная жена Дария. Всё ваше — особняк, квартира.

Оксана пожала плечами.

— Приглашаю вас в гости.

Вышли на лестничную площадку, открыли директорскую квартиру. Блистающая чистота и порядок смотрели на них со всех сторон. Строители недавно завершили ремонт, художники и скульпторы под руководством Казимира Танка расставили мебель. Развесили картины. Хрустальные с позолотой люстры висели во всех комнатах, на стенах, на полу лежали туркменские, персидские, китайские ковры. В большой комнате стоял белый рояль, на нём бюст Бетховена.

— Так у кого апартаменты? — склонился над Оксаной Кочнев.

— Один человек не может владеть этим.

— Пустите меня квартирантом.

— А вы пойдёте? — заглянула ему в глаза Оксана. И долго не отводила взгляда — смотрела смело, ждала ответа. Он тоже набрался храбрости, и тоже смотрел на неё неотрывно. Это был тот самый долго ожидаемый, сокровенный момент, когда в глазах друг друга они прочитали всё. И им не нужно было ни слов, ни объяснений. Кочнев взял её за плечи, привлёк к себе. И тихо, почти шёпотом проговорил:

— Я люблю вас... Давно, с того времени, как мы встретились.

Оксана молчала. Она была счастлива и хотела бы лишь одного: чтобы счастье это продолжалось вечно.

7

Белый катер летел над Волгой; летел, точно самолёт, то зарываясь носом в плывущую над рекой дымку, то поднимаясь над ней — и тогда казалось, что он набирает высоту и вот-вот поднимется над тёмной чертой заволжского леса, улетит в небо.

Со стороны купальни, когда катер поровнялся с ней, донеслось прерывистое: «А-а-а!.. Ура-а-а!..»

И люди, пестревшие лентами на берегу, и те, что спускались к Волге по крутой деревянной лестнице — все поднимали руки и кричали: «А-а-а!.. Ура-а-а!..»

Местное радио вчера вечером передавало: «Завтра на берегу Волги рабочие Тракторного завода встречают вернувшегося из Франции, из эмиграции, своего земляка, всемирно известного русского писателя...»

Среди рабочих, инженеров, у самого трапа, обитого красным кумачом, стоял и делегат от сборочного цеха Артём Бунтарёв. В руках у него был хромированный макет трактора — подарок рабочих завода и листок с приветственной речью. Всего несколько фраз, их составили в завкоме профсоюза — сто раз прочитал их Артём, затвердил наизусть, но сейчас, пожирая глазами приближающийся катер, слышал во всём теле дрожь и с ужасом убеждался, что решительно не помнил из речи ни единого слова. А катер миновал купальню — вслед ему, то усиливаясь на ветру, то затихая: «...а-а... рабочий приве-е-е-т...»

Пенные усы, звонко шлёпнувшись, упали на воду, нос катера пьяно клюнул — люди, стоявшие на нём, подались вперёд; качнулся и человек в сером плаще и дымчатой шляпе. Он стоял посредине катера, возвышался над всеми. Приветствуя собравшихся на берегу, снял шляпу. «Он!.. Писатель!..» — подумал Артём и шагнул навстречу катеру. Кто-то дёрнул его за пиджак, осадил: «Чай, успеешь, торопыга!.. Вот сойдёт на берег». — «А и вправду тороплюсь», — отступил в гущу людей Артём. А над берегом неслось: «Ура-а-а!.. Пламенный привет от населения трудового Волжска!..»

Нос катера скользнул у причала, толкнул дощатое сооружение, — проскочил пристань. Смущенный рулевой минуту смотрел на убегающий назад причал — потом наддал газу и катер, осев палубой, полетел описывать круг для нового захода.

Получивший передышку Артём смахнул рукавом проступивший на лице пот, вздохнул облегчённо. Минута, дарованная ему случаем, казалась спасительной. Вновь перебрал в памяти выпорхнувшие из головы слова приветствия, прошептал их почти вслух. Голос у него, слава богу, звучный, слова выговаривает чётко — не то, что другие: кто в нос бубнит, кто шепелявит — нет, он отчеканит звонко, слово к слову, вот только бы ему не теряться. Недаром его для этой роли в завкоме выбрали.

Так он думал, провожая взглядом несущийся по кругу катер и пассажиров, жавшихся на нём друг к другу гуртом.

Среди людей, стоявших рядом с писателем, был невысокий паренек в белых широких брюках, голубой безрукавке и узбекской феске, рядом с ним — девушка в кремовом развивающемся на ветру платье.

«Василий и Матрёна!.. Дождались дедушку!..»

По мере приближения катера Артём смотрел на одного только человека, возвышавшегося над всеми: шляпа писателя стояла перед глазами и порой казалась ему лёгким облачком, прикрывшим голову полного, согнувшегося под тяжестью лет человека.

Злобно проурчав, стих мотор, вздыбились за кормой волны — катер сунулся носом в причал, закачался. Кто-то подал трап — на него ступил писатель. И нетвёрдой походкой сошёл на берег. Артём, стараясь унять колотящееся сердце, тяжело и прерывисто глотал воздух, — шагнул к писателю, протянул трактор и сказал не своим голосом:

— Вам... от рабочих завода.

Писатель принял подарок, обнял Артёма и сквозь горячие, катящиеся по рыхлым дрожащим щекам слёзы, похлопывая Артёма по спине и прижимая его к своей груди, хрипло, невнятно говорил:

— Спасибо, друг, тронут...

К писателю подходили рабочие — он их тоже обнимал и им говорил что-то, но Артём слышал только несущееся по всему берегу: «А-а-а!.. Ура-а-а!..»

По трапу сошла Матрёна, приклонилась к деду. Смотрела на Артёма, сияя от счастья. Улучив момент, потянула деда за рукав, сказала:

— Это Артём, я тебе говорила.

Писатель дружески тряхнул Артёма за плечо и прошёл к дощатому помосту. Подняв руку, просил тишины. Заговорил. И всё время, пока он говорил, на берегу и над Волгой хранилась тишина.

На помост выходили рабочие, инженеры — тоже говорили. Женщины поднесли писателю цветы. А потом всё огласилось гулом. И берег, и Волга, и пароходы, идущие по ней — все тонуло в нескончаемом: «А-а-а!.. Ура-а-а!..»

Катер отчалил. Белым снарядом врезывался он в плывущую над Волгой кисею горячего марева. Рядом с писателем стояли Матрёна и Василий. Таяли в бесплотной синеве фигуры людей, скрылся за волнами катер.

На западе, далеко за Мамаевым курганом, в малиновом огне плавился горизонт. А там, дальше... за границами нашего государства, вздрагивала земля от взрывов, метались по небу отблески пожаров. Они были очень далеко, и потому никто из волжан не приметил в те дни этих грозных вестников Второй мировой войны. Пламень её уже занимался в чужих и неблизких странах.

1970-1975 гг. Москва

Иван Владимирович Дроздов