Ледяная купель

Глава вторая

Из гостиной дверь открыта — ход в какую-то другую комнату — Зина беспрерывно снует туда-сюда; она уже успела переодеться, теперь на ней светло-голубое без рукавов платье, грудь приоткрыта, на плечи небрежно брошен розовый, словно пламя, шарфик; сбоку в волосах жарко дышит рубиновой вязью гребень, — и глаза, большущие, смотрят лукаво, ямочки на щеках, чуть подрагивает нежный холёный подбородок.

Артём принёс дров в обе комнаты, растопил печь и камин. Сидит возле топки и не знает, куда смотреть, руки спрятать куда, ноги как бы убрать дальше. «Должно быть, глупым я выгляжу», — приходит в голову мысль, и от мысли этой становится ещё муторней, — слышит: спина покрывается потом, воротник давит шею, и весь он дрожит, словно на ветру лист осиновый.

— Домой бы мне... — выдыхает помимо воли.

— Домой?.. Да где же у тебя дом-то? За тысячу вёрст отселева! Заладил тоже — домой-домой!..

Птичка не говорит, а поёт. И слова у неё выходят мягкие, круглые. Вот только «отселева» — деревенское слово, не культурное. Учёные люди не говорят «отселева». Даже учительница слепцовская Агриппина Герасимовна — и та скажет «отсюда», а не «отселева». Странно как-то у Синей птички: облик городской и обращение не простое, а с языка нет-нет, да знакомое деревенское слово слетит. Чудно это!

Закладывает пальцы за воротник, тянет шею. А Зина не отходит. Пуговицы на пальтушке его расстёгивает, стаскивает пальтушку. И говорит тихо, с переходом на горячий шёпот:

— Мыслимо ли без мужчины в доме? Сам видишь — дед каков; чуть вылез за порог — хвать за сердце. На войне гражданской силы надорвал. Красным эскадроном он командовал. Чуешь — эскадроном!..

Путался в мыслях, терялся, не знал, как себя вести, что говорить и говорить ли вообще. Зина на него наседала, то сбоку к нему подсядет — жарко шепчет слова: видно, не хочет, чтобы Мироныч слышал; то вспорхнёт со стула, зайдёт с другой стороны, гладит его волосы, трогаёт за плечи, трясет, словно будит ото сна.

— Глупой ты, Тёмчик, с версту вымахал, а ума не набрал.

Раз нечаянно встретился взглядом с Зиной — жаркий блеск в её глазах большущих. А ему — мука от слов её и взглядов, от нелепой близости благоухающей духами, пышущей здоровьем и сытостью женщины.

— Тебе лет сколько? — отстранялась вдруг Птичка. И смотрела так, будто он колдун какой.

— Девятнадцать, — едва ворочал языком Бунтарев. Он весь взмок и хотел бы куда-нибудь провалиться.

— Боюсь я тебя! — ещё дальше отступала Зина.

— Эт, чегой-то, — лепетал Артём. — Я, чай, не разбойник.

— Чай, чай... Зачайкал. Эх, ты — село! Пригож ты больно, и глаза у тебя... гибельные. В них наша сестра утонуть может. Эхма!.. Бежит времечко словно на вороных. Ты как думаешь — сколько лет мне?

— Молодая.

— Хе! Вот чудак! И сама знаю — не старуха. Да вот, видишь — для тебя, к примеру, стара уж. Так сколько же дашь мне?

— Сколько мне, столько и тебе. Только форсу в тебе много; знамо дело — девчонка!..

Осмелел Артём, смотрел на нее, улыбался. У неё же вдруг слетела улыбка с губ, смотрит важно, озабоченно.

— Хочешь — человека из тебя сделаю!.. Ты только не уходи. Работай у нас, я тебе и с жильём помогу. Ты потом увидишь — я многое могу, и ты не смотри, что девица... кругом одна... У меня ведь и родителей нет.

Хотела рассказать: раскулачили их, отца в Сибирь сослали, мать с горя умерла, да не стала бередить рану. Страшное это было слово: «кулаки». Пугались люди.

— Ты только не уходи. Боюсь я тут... одна оставаться. Ну!.. Человек же ты — не истукан!..

Улыбнулся — дал знать: человек он — не истукан. И всё как есть понимает. Беда только: силы его оставляют. Голова кружится, и капли пота предательски катятся по вискам, видно, от волнения и от голодухи слабость у него. Пройдёт это. Вот он поест ещё раз-другой, и организм окрепнет.

Птичка вытирает с лица парня пот платочком. Ему от того ещё муторнее становится. В глазах круги ходят — всё чаще, чаще — бегут, точно волны. «Упаду сейчас», — думает с ужасом и сжимает пальцами поручни кресла.

Но через минуту парень почувствовал прилив сил. Вытер лицо рукавом, пятернёй пригладил бабочкины крылья льняной шевелюры, поднялся, прошёлся по комнате. В углу от пола до потолка — зеркало. Посмотрел на своё отражение и не мог понять: он ли это или кто другой стоит перед ним? Поражали рост и огромность фигуры — мужик мужиком, а не парень!.. Лицо скуластое, нос широкий, — в глазах глупое изумление. Улыбнулся своему изображению, подмигнул лукаво.

В зеркале увидел Зину с подносом, а на подносе — тарелки с хлебом, мясом холодным, конфетами. Радостно забилось сердце — еда!.. Снова еда перед ним — стоит на столе и ждёт его.

После ужина был чай, после чая — плитка шоколада. Съел всё, что ему предлагала Зина. Оставил шоколад. Взвесил на ладони плитку, сказал:

— Братке понесу. Можно?

— Неси, пожалуйста, да я тебе и ещё кое-что для брата заверну. У Мироныча, как у Бога, всего много. А теперь спать. Вон тебе постель приготовлена.

2

По комнатам раздался стон, и затем глухой скрипучий кашель. Зина вошла в спальню Мироныча, присела на кровать. Смотрит на старика, молчит. Боль у старика схлынула под сердцем, взор прояснился. Смотрел на Зину мирно, с глухой затаенной тоской.

— Сядь сюда — ближе, — выговорил четко. Не часто, но являлись к старику и прояснения речи: в такие минуты он чеканил каждое слово.

— Парня где положила?..

— Уймись! Туда же — ревновать!..

Мирно, доверительно потекла речь Мироныча.

— Не враг я тебе — добра желаю. Пока вместе — не балуй, не терзай сердце. И так болит. А парень, если истопником согласится — возьми, да только место ему отведи в сарае. Не надо в доме. Не хочу. Музей у нас.

— Чай, не поросёнок, — в сарае жить!

— Говорю — слушайся! Я шутить ни с тобой, ни с кем другим не намерен. Иль забыла, с кем дело имеешь?..

Помолчал старик. В потолок взгляд устремил. И потом добавил:

— Силу мою знаешь: встанешь на дороге — и парня, и родителей его, и тебя с ними — в Сибирь зашлю. — Увидев тревогу в глазах Зинаиды, сказал в утешение: — Там, в сарае, печь голландская, стены добротные, пол постелен — чем не жильё. А тут, в комнатах — нельзя. Музей будем открывать. Власти торопят.

Бескровной костлявой рукой коснулся Птичкиной коленки. Теплом и негой дышит упругое тело, дразнит молодой дерзкой силой. «Сатана! Чёрт в юбке!..» Рука скользнула по телу, безвольно свисла на ковёр... И на лице Мироныча, на сухих впалых у рта щеках, появились бусинки старческих скупых слёз.

И потом, когда Зина, ничего не сказав, удалилась, он ещё долго бездумно смотрел перед собой, с тайным страхом слушал биение сердца, боялся и ждал нового приступа. Перед ним на стене в массивной резной раме висела картина: багрянец зари играет на гребнях волн, и парусный бриг Колумба «Санта-Мария» летит над волнами. О Колумбе думал: он открыл новые страны света, и в каждой из них его нарекали вице-королём.

Оживает в памяти домик на набережной Севастополя. Здесь рос бойкий вихрастый паренёк Гриша. Здесь родилась у него мечта стать поэтом. Местная газета печатала его стихи:

Бледная поганка

Красный мухомор

Брюки наизнанку

Гришка — Черномор

И подпись: Григорий Черномор.

Не добыл славы и не разбогател на поэзии Гришка-Черномор. Зато революция подхватила его словно щепку, закрутила в водовороте жизни. В гражданскую служил в газетах: сначала у красных, потом у белых... Газетёнка такая была... «Пламя гнева» — при ней репортёром состоял. А как мир настал, в газетах и канцеляриях оказалось много своих людей — тянули за уши, кричали: «Гришка-кавалерист, Гришка-герой». «Санта-Мария» несла его на всех парусах. Только бы не дать маху — вовремя объявить себя вице-королём.

Бледная поганка

Красный мухомор...

Дружки назвали его искусствоведом, послали рушить старые музеи, церкви. И здесь Григорию пригодилась наука, преподанная отцом, мастером ювелирных дел. Отец его, Мирон Моисеевич, одним касанием шильца умел отличить золото от меди, определить чистоту серебра; учил сына так затачивать стамеску, чтобы отделять ею тонкий слой золота от шёлковых риз и деревянных крестов.

Под матрацем — узелок с бриллиантами. Трогает длинными костлявыми пальцами, определяет на ощупь: полтора карата, два карата... Этот — с дамский ноготок, — ух, матёрый!.. Цел, родимый, целёхонек!..

Черной молнией сверкнула мысль: «Найдут!.. Отнимут!..»

И снова болит сердце, мутится голова.

Взгляд остановился на посохе. Является догадка: «В ручку посоха!.. И не расставаться. Всегда при себе, всегда. И ночью, и днём, и дома, и везде!..»

Зине скажу завтра: Филинов бойся. Нет страшнее человека для нас, чем Филин-младший, милицейский следователь. Ох, ноженьки стынут, пальцы, точно лёд, холодные. Жёлтая роза ему нужна, алмаз миллионный. За ней устремился следователь, её промышляет.

Лениво текут мысли старика: «Странно устроены люди, каждый на свой лад. Мистеру Парсонсу, что живёт в тракторном посёлке, там много американских специалистов, — тому иконы подавай. Андрияна Кухаркина, крепостного живописца. Для нас, говорит мистер, Кухаркин — искусство, для вас икона. Дарий — директор завода, тот мебель старинную в свой особняк тащит. А по мне так камушки — алмазы, жемчуга, изумруды, сапфиры, рубины... Из них серьги можно сделать, перстенёчек, браслет. И хлопот меньше. Вот они — все тут.

Гладит полированную ручку стоящего у кровати посоха, томится нетерпением быстрее разъять на части, просверлить отверстие, вложить камни.

А боль гуляет рядом, кошкой крадётся к сердцу. Замирает от страха Григорий Миронович, инстинктивно сжимает в руке драгоценный посох. В нём его поэзия, его «Санта-Мария» и все новые страны света.

Громыхнуло за окном — вздрогнул Мироныч: уж не воры ли лезут?.. И вновь захолонуло сердце. Ох-хо!..

3

На черте крутого берега, изгибаясь по ходу реки, разметнул на сорок километров в длину приземистые домишки город Волжск. Почернели от времени, поистрескались под ударами степных ветров, прокалённых то студёным холодом, то азиатской жарой прибежища бывшей бурлацкой голи: слепые землянки, ветхие бараки, подступились к самой черте обрыва — чудится, ударь по ним сильный порыв ветра и полетят они в овражную гнилую пропасть.

В северной части города на просторных пустырях между Волгой и грядой невысоких холмов стоят на берегу богатыри-заводы. Раньше их было два: Сталелитейный и Пушечный — оба французские, ставленные по контракту с царём на земле, богатой неприхотливым русским рабочим людом. Качал оборотистый француз даровые миллионы, а как опалил волжские пределы огонь революции, сгинул с глаз долой и поступил разумно. Заводам дали новые имена: Пушечный назвали «Баррикады», брата его — «Красный Октябрь». А как вздумала новая Россия русскую деревню стальным мотором поднимать, севернее тех двух заводов заложили еще и Тракторный — да такой по силе, равного которому и мир не видел.

Не было отечественных станков, прессов, молотов, оборудования тоже для нового, современного завода не имели. В Америке заказали, в Германии. Хлебом последним расплачивались. Зато и поставили на волжском берегу заводище в девять месяцев. И через год на проектную мощность вывели — сто сорок четыре трактора в сутки...

Тёплый ветер марта, словно прорвав загород, повалил на заводские посёлки с холмов южного придонья, с приазовских равнин. И загалдели на взлобьях шумливые ручьи, поползла с высоких мест коричневая жижа. Захлюпали колёса набитых рабочим людом трамваев, гружённых заводским скарбом автомобилей. Стайки приезжих из деревни ребят и девчат, точно зайцы, прыгают с бугорка на бугорок в поисках сухого места.

Толпится приезжий люд у входа в отдел кадров Тракторного завода. Одеты по-зимнему, за плечами котомки, на ногах у многих лапти.

Здесь утром Артём встретил Фёдора; обрадовался брату, сует ему булки, ветчину, шоколад.

— Там всего навалом. Я тебе и ещё принесу.

— В цех-то... вместе пойдём? — спросил Фёдор.

— Я обожду. Пока там побуду. Деньги хорошие дают. Да этот... харч вот. Много там всего.

— Бетонщики! Нужны бетонщики!..

Толпа ринулась к окошку; из него высунулась голова, зашикала:

— Сдай назад! Прут скаженные!..

Толстые красные губы вытянулись в трубку.

— Назад, говорю!..

— Землекопы!.. Кто пойдёт в землекопы? Подходи к окошку!

— Сам иди в землекопы!

Голова страшно завращала глазами:

— Эй ты, зубоскал! Посмотрю, как запоешь, когда от ворот поворот получишь.

— Была бы шея, хомут найдётся.

Из массы толкущихся людей выделился парень с нечёсаной золотистой шевелюрой, трубно прогудел:

— Пиши в землекопы!

Кто-то хихикнул сзади, сказал:

— За длинным рублём гонится. Грязной тачкой...

— Странный ты, парень! — заметил другой. — В землекопы никто не просится — уж совсем, что ли, неграмотный?..

— Я места, которые полегче да потеплее, другим уступаю — тем, кто ростом не вышел и грудью слаб. Пиши в землекопы!..

Фёдор держался ближе к окну. Притиснутый народом, изо всех сил тянулся на цыпочках — боялся потерять Артёма. Артём приехал сюда в десятом часу — раньше его не отпускала Птичка; кормила завтраком, упрашивала вернуться сегодня же вечером и привести с собой брата Фёдора. «Найдем тебе дело; чего заладил: завод да завод».

— Работать я буду. И учиться. Десятый-то класс не закончил.

— Есть у нас и вечерняя школа! — Зина тут же прикинула: пусть и в школу ходит. — Не торопись! Оглядеться надо, а уж потом и решать. Сама с тобой в школу схожу, во всём тебе помощь окажем.

Понимала: без старшего брата он её предложение не примет. С Фёдором хотела переговорить. Но Артём, махнув рукой, сказал: «Ладно, останусь. Поработаю, а там видно будет».

Бетонщики сгрудились у окна. Тут же явился бригадир, стал объяснять, где им работать и жить, сколько они будут получать денег. Слушал Артём, как завороженный. Двести-триста рублей в месяц!.. Бетонщики такие же ребята, как и они с Фёдором. Пальтушки ветхие, шапки драные — дунь ветер, лохмотья оживут, заплещут парусами. Ни у кого не было такой новой пальтушки, как у Артёма. Вот хорошо, что мать расстаралась: выткала и сшила на дорогу. И ещё думал: «Если Птичка триста рублей не положит, уйду в бетонщики. Тут их много требуется».

— Электрики! Кто есть электрики — подходи!

Никто не двинулся с места; ждали — вот сейчас к окошку подойдёт молодец и скажет: «Я электрик!» Но молодец такой не находился.

— Кто есть электрик? — возглашала голова. И Фёдор, стоявший с минуту в нерешительности, вдруг заорал что есть мочи:

— Я электрик! Я!..

— Давай бумагу, — протянул руку рыжий.

— Бумаги нет, — сказал брат упавшим голосом, — вот метрика.

— Чего тогда лезешь? Какой же ты электрик, если без бумаги?

— Я монтёр. На железной дороге свет тянул и телефонные провода.

— Монтёр, говоришь, — оттаивал рыжий. — Монтёры нам — во как нужны!..

Он чиркнул ребром ладони по горлу.

— Давай свидетельство о рождении.

Фёдор скользнул рукой в карман, достал истёртый отцов кошелек.

Кадровик прочитал документ и вернул его со словами:

— Ладно. Учеником к электрику пойдёшь. Жить будешь в бараке. — Написал бумажку и сунул её Фёдору. — В электроцех дуй. Там тебя к месту определят и направление в барак дадут. Вон там... На территории Лесопильного завода электроцех стоит. Он у нас один — и на Тракторный, и на Лесопильный, и на посёлок. Провода границ не знают, везде тянутся.

Вышли в коридор. Тут по-прежнему гудела, валилась из стороны в сторону толпа парней и девчат. В отделе кадров они пытали судьбу, жадно всматривались в окошко, за которым открывался перед ними мир, полный новизны и таинственной романтики; они верили в счастье, и это счастье было совсем рядом — за стеной завода, оно жило своей диковинной жизнью, дышало грудью станков и моторов — Россия вступала в эпоху электричества и машин, увлекая за собой пылкие доверчивые сердца своих юных сынов и дочерей.

У самого берега Волги стоял Лесопильный завод. Его низкие дощатые строения словно прятались от назойливых взглядов, над ними висела голубая пыль. Лесопилка на все голоса визжала и ухала, там множеством фонтанов вздымались кверху струи опилок. Дальше на север развёртывал свои приземистые блещущие стеклом и железом корпуса Тракторный завод. Он уже выпускал трактора, но многие цеха его ещё строились. Вся северо-восточная часть, вплотную подходившая к Волге, отливала на солнце свежей желтизной лесов, густой паутиной балок, реек и перекрытий.

— Ну ладно, браток, — сказал Фёдор. — Вечером приду к тебе. А теперь — будь здоров, до встречи.

Он хотел оставить брату котомку — в ней весь их багаж находился, но передумал. Размахивая ею от радости, бегом пустился по тропе к лесопилке. Младший брат завистливо провожал его взглядом, а когда Фёдор скрылся из глаз, сел на камень, осмотрелся. Птичке обещал прийти к обеду — время у него было. Без каких-либо определённых целей направился к Волге.

На берегу обрыва остановился. Перед ним внизу, круша и ломая лёд, сверкая на солнце разводьями, могуче и широко простиралась Волга. Видел её Артём и в Самаре; часами любовался ледоходом, но там, казалось, не было такой шири и таких далей, — здесь за Волгой леса стелились чёрным бесконечным ковром, и лишь у самого горизонта чернота их размывалась неясной синью, и синь та дрожала под лучами солнца, тихо струилась по краю неба.

Глянул вниз: по склону обрыва, между порыжелыми на солнцепеке утёсами, скалами и камнями, вилась к реке тропинка. Влекомый таинственным рокотом Волги и её прохладным дыханием, вприпрыжку пустился вниз и бежал до самого берега, до того места, где на дымчатой волжской гальке высокими штабелями стояли бочки с солёными огурцами, ящики с капустой и картошкой. Густой огородный запах исходил от них, распаляя аппетит. Он хоть и позавтракал у Синей птички, но состояние голода быстро к нему возвращалось.

В двадцати шагах от штабеля остановился, оглядел людей, разгружавших у пирса баржу. Тут неожиданно кто-то дёрнул его за воротник пальто.

— Эй, ты, деревня! Айда сюда!

Парень лет двадцати, грязный и худой, в одежде мятой, но дорогой и не лишённой блатного шика, с лицом раздражённо злым, оглядывал его с ног до головы. На груди у парня болтался бантик из чёрной шелковой ленты.

— Чего тебе? — мирно спросил Артём. Парень кивнул в сторону, где стояла каменная глыба, похожая на квадратный столб: иди, мол, тебя зовут.

Бунтарев не сразу разглядел стайку ребят, жавшихся к основанию камня, одетых так же, как и его новый знакомец, в лохмотья. А когда подошёл ближе, увидел их вожака: он сидел на каменной глыбе, как на троне; кумачовая бескозырка с надписью «Ермак» на чёрной шёлковой ленте красовалась на нём точно корона, и вид у вожака был царственный, суровый — старообразный парень с худым остроносым лицом. Он смотрел на Артёма исподлобья, брезгливо — так, словно к нему приближалась жаба. И кидал ножи. В отдалении от него в горку голышей была воткнута палка — он брал нож за кончик лезвия, долго прицеливался и затем с кряканьем бросал его. Шест от ножа покачивался, чуть не падал.

Справа и слева от Ермака сидели два пожилых, живописно одетых мужика. Ермак, удачно кинув очередной нож, повернул к Артёму смуглое сухое лицо, небрежно спросил:

— Ты откуда такой?

Ермак смешно поводил носом, будто обнюхивал жертву.

Бунтарев стоял, чуть подавшись вперед, смотрел на Ермака со смешанным чувством удивления и любопытства; в широко раскрытых, добрых, доверчивых глазах Артёма играла озорная смешинка, и грязно-серый, но всё ещё пушистый кроличий треух, и пряди соломенно-жёлтых, слежалых волос, выбивавшиеся из-под шапки, — всё говорило о наивности подошедшего, о его доверчивом простодушии.

— Ша, братцы! Он смеётся! — объявил обескураженный Ермак. И, выпучив глаза, откинулся назад. Он теперь в своём изумлении выглядел ещё смешнее, и Артём засмеялся.

Чёрные глаза Ермака остекленели. Атаман жестом отстранил парня, приведшего Артёма, проговорил:

— Он сумасшедший. Отойдите от него подальше, он вас укусит.

Парень с черным бантом притулился на краешек камня сбоку от честной компании. На другом камне, у ног Ермака, дремал на солнышке толстый детина в потёртой норковой шапке и в зелёном женском пальто с воротником из огнисто-желтой лисицы.

— Барин! Проснись!.. К нам пришёл человек с другой планеты.

Барин с трудом разодрал припухшие веки, ошалело смотрел на Артёма красными от бессонницы глазами. Простуженно хрипел что-то себе под нос.

Носком лаковой туфли Ермак толкнул другого из ближайшего окружения; этот — худосочный, втянувший непокрытую голову в клетчатый ветхий плащ, — проснулся не сразу. Ворчал, словно старый пёс, переваливался с боку на бок.

— Кобчик! — звал его Ермак. — Юродивый пришёл к тебе, дай ему крест поцеловать. Вишь — смотрит на меня и смеётся. Давно я не видел человека, который бы так смотрел на меня. Да проснись же!

Кобчик глянул на Артёма и снова закрыл глаза. Сонный достал крест из-за пазухи, протянул Артёму: на, целуй. Бунтарев отстранил крест.

— Чего вам, ребята?

— Ты не легавый? У тебя нет повязки осадмила?

— Легавыми бывают собаки, а я — человек.

— Как твоя фамилия? Ты откуда приехал? — спрашивал Ермак.

И когда Артём назвался, Ермак закачал головой:

— Нет, вы посмотрите, пожалуйста! Его фамилия Бунтарёв... А почему так... Бунтарев? Вот моего друга... Кубышкин, а ты — Бунтарев. Отчего?..

Ермак говорил на свой особенный лад, шамкал, словно беззубый дед, смягчая и растягивая слова. Он жил в Одессе и оттуда, из мира одесских уркачей, привез манеру говорить с небрежной хрипотцой и шепелявым присвистом.

Артём вспомнил рассказы бабушки о бунтаре-прадеде, ходившем со Стенькой Разиным на удалых стругах по Волге. «Сын бунтаря, — говорили о деде. — Бунтарёв...» И хоть дети его жили на Пензенских черных землях, мирно растили хлеб, но с тех незапамятных лет пошла у них грозная фамилия.

— Прадед мой по Волге со Стенькой Разиным на стругах ходил, против царя бунтовал.

— Нет, вы его послушайте — он помнит прадеда!

Смерив возвышающуюся перед ним крепкую фигуру, Ермак спросил:

— Сколько тебе лет?

— Сколько есть — все мои.

— М-да-а... Орясина!.. А скажи на милость, ты воровать умеешь или так живёшь... паразитом?.. Как они вот...

Ермак ткнул ногой толстого. И продолжал:

— Странный!.. Смотрит на меня так, будто я бегемот. Ну хорошо, выкладывай свои денежки.

— Деньги мне самому нужны.

— Ага, значит, они у тебя есть?

Ермак кивнул стоявшим поодаль дружкам:

— Эй, вы, соколики! Пощупайте этого молодца.

Три оборвыша подступились к Артёму, и первый из них, с припухшим лицом, запустил было руку в карман Артёма, но Артём крепко сдавил запястье, и тот, вскрикнув, отскочил. Бунтарёв незлобивым, как бы удивлённым взглядом смерил с ног до головы Ермака, набрал полную грудь воздуха и шумно выдохнул.

— Озоровать вздумали.

Повернулся и пошёл прочь. Но не успел он сделать десятка шагов, как что-то больно резануло у него под лопаткой. Потянулся рукой — финский нож застрял у него в пальтушке.

— Ты кидал? — шагнул к Ермаку.

— Ну, я. Что же с этого следует? Этот идиот ещё спрашивает!

Сухой и горячий туман обжёг голову, в глазах Артёма потемнело; изо всей компании притихших уркачей видел одну только чёрную ленту на красной бескозырке и слово «Ермак». Тяжело и медленно шёл к обидчику. Ермак струхнул, отстранился назад.

— Ша, чего ты надумал, медведь?..

Артём вытер кровь с кончика финки, повёл плечом, — под лопаткой пекло, ровно прислонили что горячее. Ещё раз вытер о рукав финку и бросил её Ермаку. Чуть дрогнувшим голосом, но спокойно проговорил:

— В другой раз — убью!

И пошёл по тропинке, ведущей вверх к Тракторному заводу.

4

За спиной вдруг раздался крик: «Горим!» Уркачей как ветром сдуло, а Артём, дивясь их проворству, не мог сообразить, как это они все вдруг могли загореться. Но в следующую минуту на берегу появились милиционер и парень с красной повязкой на рукаве. Милиционер махал рукой, подавал команду:

— Ермака держи! Ермака!..

«Тут керосином пахнет», — подумал Артём и подался наверх к Лесопильному заводу. На средине подъёма, в узком проходе между каменными глыбами встретил двух ребят. Они взбежали сюда стороной, спрятались за камень и отсюда наблюдали за развитием событий. «Эге-е... да тот, с бледным опухшим лицом — мой крестник; это ему я чуть не сломал руку...» — подумал Артём, останавливаясь перед ними.

«Крестник» смотрел на Артёма волком и запахивался в лохмотья. Его била лихорадка, и он еле стоял на ногах. Другой — нерусский, с плоским лицом и едва заметной пуговкой носа — чумазый малыш лет восьми. Ветхий полосатый халат и киргизская тюбетейка скрывали от глаз хилую фигурку.

Мальчик держал за руку товарища, и было трудно понять, то ли он помогает больному, то ли сам виснет от недомогания.

— Вы чего тут?.. Чего вы тут? — повторил вопрос, видя, что откровенничать с ним ребята не собираются. Старший заговорил едва внятно:

— В больницу идём, хворь одолела.

И глубже запахнулся в своё рваньё, вобрал в лохмотья голову. Меньшой спрятался за его спину.

— У-у, косоглазый! — вдруг толкнул старший мальчонку. — Пшёл от меня, вшивый башмак!..

— Куда ж ты его гонишь?

Взял малыша за худые плечи, привлёк к себе. И услышал, как дрожит мальчик: то ли от холода, то ли от страха.

— Сам я хворый, лихорадка прицепилась, а тут он ещё липнет. Еду клянчит.

— Курсак пустой. курсак... — канючил мальчик. В чёрных раскосых глазах его блестели слёзы.

Бунтарев вынул из кармана булочку — от Птичкиных щедрот осталась, — дал парнишке. Старшему, кивнув на руку, сказал:

— Я, что ли... руку зашиб?

— А кто же!.. Медведь деревенский. Пальцы гудут.

Тряхнул рукой. Оглядев Артёма, добавил:

— Большой, а глупой.

— Почему? — удивился Артём.

— Ермака пужать. Да ты знаешь, кто он, Ермак-то?..

— Ворюга! Кто ж он — знамо дело!..

Артём взбирался по крутой тропинке наверх, ребята за ним; шли и шли, и он слышал их за спиной, но не поворачивался.

Недалеко от края обрыва остановился, перевел дыхание. Ребята поотстали; меньшой кутался в халат, отворачивал лицо от ветра, старший тяжело дышал, глаза горячечно блестели. Идти им было трудно.

— Как звать тебя? — спросил старшего.

— Фомкой зовут. Фома Настин.

— А его... парнишку? — подождал и взял за рукав халата мальчика.

— Джафар мой зовут. Джафар.

— Бежать те надо из города. Не то тя зарежет Ермак. Он, чай, под землёй сыщет. Не схоронишься.

— Не пужай, Фомка. Бог не выдаст, свинья не съест.

По утоптанной до жёлтого глянца тропинке с трудом лезли на почти отвесную крутизну. Вверху с кромки обрыва ползла серая хмарь. На туман вроде бы не похожа. Пахло керосиновой гарью, щипало глаза, а справа, со стороны лесопилки, раздавались гудки машин, голоса людей.

Миновав подъём, встали в изумлении: над Тракторным заводом занимался пожар. Языки пламени взлетали над тремя крайними баками нефтяной базы. Три чёрных фонтана поднялись к небу, круто ломались и гривами исполинских коней тянулись через территорию лесопилки к Волге.

Ребята затрусили к месту пожара. Джафар держался за руку Артёма, Фомка, забыв о болезни, бежал сзади. Полы его пиджака раздувались крыльями, длинные рваные штаны стелились над будыльем засохшей с осени травы.

По двору лесопильни раскинуты штабеля брёвен — иные были влажны, хранили следы недавнего плаванья по Волге, в других местах отливали желтизной свеженарезанные, пахнущие опилками доски — возле них с вёдрами воды бегали рабочие. Раздавались крики: «Баки взорвутся!.. Баки!..» Другие говорили спокойно: «Баки железные, огонь не проймёт». Подбежавших ребят кто-то захватил ручищей, подгреб к стоявшим у штабеля мужикам: «Вы куда, шпана голопузая?..»

Артёма с силой толкнули в проход между штабелями. Отсюда из-за досок хорошо была видна горевшая нефть. Дым и языки пламени тянулись изнутри баков... Ни шума, ни ярких всплесков, ни искр — так горит в лампаде масло. А вокруг баков — народ, машины, конные пожарные возки. Особенно много машин окружило кольцом средний бак. Он стоял от горящих в отдалении и заметно выделялся размерами и серебряной белизной. «Бензин в большом-то баке!.. Пять тысяч тонн!..» — говорил кто-то в толпе рабочих, стоявших неподалеку.

«Бензин!.. — изумился Фомка. — Вот бабахнет! А?..»

Бледный, вспотевший, он то туда метнётся, то сюда, но далеко не уходил. Джафар тоже стоял рядышком. Потом они, движимые любопытством, помчались к бакам. И скоро затерялись в толпах людей. Все тут чего-то делали, куда-то бежали, кого-то ругали и торопили. «Пожарных давайте, живо!..» В другом месте: «Мать-перемать, со всего городу съехались, а толку никакого!..» — «Вода!.. Где вода?..» — «Шланги тяните!..»

Вдруг со всех сторон раздались крики: «Провода горят!.. Бензин спасайте, бензи-ин!..»

Люди шарахнулись с территории базы, вмиг образовались пробки, заторы; Фомку притиснули к пожарному конному возку. Артём дёрнул его за руку, но и сам был прижат к колесу. А тут, к счастью ребят, лошадь вздыбилась, дико заржала и рванула насосную машину. Ребята прилипли к задку телеги, и их через минуту вынесло за ограду базы. Они вновь очутились во дворе Лесопильного завода.

У горящих баков остались одни пожарные, да редкие смельчаки по своей охоте бестолково бегали и суетились у огня; от них не было пользы, потому что и пожарные-то не знали, как подступиться к огню, чем его погасить. А когда загорелись электрические провода, идущие к серебряному баку с бензином, так они и совсем растерялись.

Две машины, ехавшие на большой скорости со стороны Тракторного, резко притормозили и по чьему-то сигналу развернулись вблизи проводов, направили на них струи воды, но провода, рассыпая искры, затрещали, и огонь резвее засверкал в воздухе, приближался к ёмкости, и люди смолкли в ожидании страшной минуты. Толпа инстинктивно пятилась к Волге; конные повозки, пожарные машины словно снаряды понеслись от баков; в минуту площадка нефтяной базы опустела; и даже паровоз, сновавший челноком по пустырю, приглушил пары, остановился.

Кто-то кричал: «Трансформаторная!.. Ток отключите!..» И тут же: «Бегут!.. Вон трое...» Все повернулись в сторону трансформаторной будки. Провода от неё тянулись в разные стороны, две нитки — к нефтяной базе. «Скорей, скорей!..» — доносились голоса, хотя, конечно же, трое бегущих их не могли услышать. Изоляция на проводах, между тем, горела ещё ярче. Было похоже, огонь соревновался с людьми и хотел подойти к финишу быстрее. И он уже подбирался к цели, и тысячные толпы людей похолодели от близости страшного момента: вот ещё несколько секунд — и гигантская емкость с бензином взорвется.

А парни бежали. Передний снарядом влетел в будку, и тотчас огонь на проводах погас. Только слабые искры некоторое время ещё продолжали падать на землю. Толпа, казавшаяся минуту назад каменной, вновь ожила, задвигалась. Ребята бросились к трансформатору, где только что решалась судьба пожара. И уже были близко от него, когда со стороны пожарных машин, вновь приступивших к делу, вынырнула скорая помощь и понеслась к будке.

Там у двери гудела толпа, и со всех сторон бежали люди, и кто-то на ходу говорил: «Электрика убило!» Артёма это слово толкнуло в сердце, он в растерянности остановился. И когда на земле увидел недвижно лежащего человека и услышал голоса: «Из деревни парень-то, — герой!» — в страхе отступил назад. Другой голос вещал: «Добра-то сколько спас!.. Почитай, баки эти горючим весь город питают!..» — «Что горючее!.. Тракторный от пожара уберёг!.. А ну-ка ухни тот средний бак, что бы от соседних цехов осталось?..»

Человека подняли, понесли в машину. И несли мимо Артёма. Только Артём смотрел не на лицо, а на лапти. Все замызганные грязью, они все-таки чем-то казались знакомыми. И синие домотканые штаны с заплатами на коленках — тоже свои, родные. А тут вдруг «убитый» заговорил: «Погодите!.. Брательник мой, Тёмка...» Артём узнал Фёдора. Слева лицо его было испачкано, глаза живо светились. Фёдор улыбнулся, подмигнул брату: «Не горюй, Артём, — поправлюсь». Машина тронулась. В наступившей тишине кто-то явственно проговорил: «Ожог тяжёлый — жить не будет».

Сказал — молотком ударил: «Жить не будет».

Другой возразил:

— Будет — не будет, а он возьмёт да выживет. Каркает тоже! Вон братишка его — каково ему слушать твою речь.

Пожилой мужчина в брезентовой робе пожарника тронул Артёма за плечо:

— Брат ему будешь — монтёру? В первую городскую больницу придёшь. Сегодня, пожалуй, не нужно, а завтра — можно навестить.

Артём отступил к трансформаторной будке, стоял бездумно, прислонившись к стене. И не знал, сколько он тут простоял, не видел, как разошёлся народ. Кто-то трогал его за плечо, какая-то женщина сказала: «Братишка его, сердешный...» — и ушла. Только возле баков ещё стояло несколько пожарных машин, да пожарники, уставшие от буйного дела, не торопясь убирали шланги.

Свернувшись комочком, сидели на куче мусора Фома и Джафар. Они не хотели бросать в беде нового товарища — ждали, когда он придёт в себя и подойдёт к ним. Фомка сидел у стены, кутался в лохмотья и тихонько стонал. Джафар в растерянности таращил глазёнки, не понимал, что происходит. Губы его пересохли. Он всё время лопотал по-своему.

«Чего это он?..» — Артём поймал растерянный взгляд парнишки и отвернулся. Поднялся, двинулся по дороге, по которой только что проехала последняя пожарная машина. Шёл бездумно, отрешённо — шёл, не ведая, куда идёт. Была мысль пойти к Зине, но поздно, сторож не пустит. «Завтра я к ней пойду. Сперва в больницу, а потом и к ней». И вдруг сзади крик: «Тём-а-а!..» Едва разобрал он в этом крике своё имя. Повернулся. Джафар бежит к нему. Точно выпавший из гнезда воробышек — полы халата вразлет, тюбетейка на макушке. «Тём-а-а!..»

Постоял с минуту, потом решительно двинулся к мальчику. Подошел, обнял Джафара. И парень успокоился, доверчиво приник к большому сильному человеку.

— Не трусь, малыш.

Подошёл Фома, и они, не сговариваясь, пошли к Волге.

5

Артём шёл без всякого смысла и цели, — думал о Фёдоре, о том, как-то он там сейчас. Перед глазами метались искры огня, в голове стоял шум, и в шуме этом различались слова: «Жить не будет». — «Будет — не будет, а он возьмёт, да выживет». И эти последние слова звучали сильнее, за них он цеплялся, их повторял — они давали силу, вселяли надежду.

За углом забора, отделявшего Тракторный от Лесопильного, Фомка взял за руку нового товарища, спросил:

— Куда идём?

Фомка тряс головой и стучал зубами. На бледном, мокром от пота лице болезненно-горячо блестели умные зеленоватые глаза.

Артём пожал плечами: не знает он, куда они идут. Ощупал в карманах булочку и большой кусок ветчины — на обед оставил, для себя и брата, — есть ему не хотелось, и он решил: отдам ребятам.

Фомка дёрнул его за рукав:

— В пещеру Бум-Бум... пошли.

— Бум-Бум?.. Что это?..

— Пойдём, друг, — узнаешь.

Фома забежал вперёд, затрусил, согнувшись, кутаясь на ходу в свои лохмотья. Джафар бежал за ним. В суетливой шустрости его ощущалась радость счастливой надежды, ожидание чего-то хорошего. Их покровитель широко шагал сзади — он и шагом поспевал за ребятами.

Спускались по той же тропе, по которой час назад поднимались в гору. На средине спуска Фома свернул направо, пошли по каменистой террасе. Над головой по верхней кромке земли стелился тёмным рядком кустарник, внизу — отвесная стена. Соскользни с террасы — и полетишь на гололобые прибрежные камни. Джафар идти боялся. Артём повёл его за руку.

В стене открылся провал — ход в пещеру. Нырнули вслед за Фомой.

— Наша Бум-Бум. В прошлом годе тут Ермак от легавых хоронился.

Из полумрака дальнего угла голос Фомы казался чужим и грубым.

— Тут люди раньше глину брали, — пояснил Фома.

Он шуршал соломой, делал себе постель. Джафар тоже нырнул куда-то в темноту, нашёл в тайнике дрова. У самого входа разожгли костёр. Дрова были сухие, дым от них серым шлейфом потянулся наружу, а в пещере, ярко освещённой красным пламенем, распространился тёплый сухой воздух. Стены далеко раздвинулись, и всё вокруг наполнилось светом жизни; казалось, человек здесь обитает с тех далёких времён, когда другого жилища он не знал и не умел делать.

Артём разделил на троих булочку, ветчину; сам тоже поел.

Ребята, усталые, намёрзшиеся, спать не ложились, грелись у костра. В углу грота сидел на соломе оглушенный горем Артём.

Зычный гудок парохода прокатился над Волгой.

— Навигация началась, — сказал Фома. — В Астрахань пошёл. К морю.

— Как знаешь? — спросил Джафар.

— По голосу слышу. Густой голосище, с растяжкой. Пассажиров везёт.

Артём пригрелся на соломе, смотрел на удаляющийся пароход. Казалось, он не плыл, а скользил по льдинам.

— Большой город — Астрахань. Ты видел Астрахань? — пытал своего друга Джафар.

— Как же! Я и в Саратове жил, и в Одессе, и в Ростове... Теперь вот болезнь привязалась, а то бы живо... в Астрахань подался. Вон с тем пароходом!..

— Ермак не пустит, серчать будет Ермак.

— Эт верно. Ермак, он где хошь достанет, хотя бы и в Астрахани.

Артём спросил:

— Что он за человек — Ермак?

— Страшный человек! Волжский, воровской атаман. А ещё его воры Иваном зовут, Иван есть Ростовский, Иван Одесский, а он Иван Волжский — глава, значит, всех уркачей Волжска, воровской атаман. Не гляди, что молодой, а сила в нём большая и ловкость. Он сызмальства ножичками играет, по два, по три часа в день их в цель кидает. И так метко — в копейку на двадцать шагов попадает. Зато и боятся его уркачи — страх, как боятся. Чего бы ни говорил — слушают, а не то — под сердце нож! Один был — отбежал через дорогу и оттуда язык показал. Ермак метнул финочку — и в глаз. Упал — не охнул.

Фома некоторое время возился в своём углу, постель устраивал. Артём отвлёкся на минуту от своих печальных дум, сказал:

— Ты вот не испугался, бросил Ермака.

— Я — хворый, не в счёт. Прогнал он меня; говорит, чума заразная.

Полежали с минуту. Артём спросил:

— А эти... которые рядом с ним. Они — кто?

— О-о... Вроде господ у нас. Один, в дорогой шапке... Чиляк по прозвищу, — ну, бочку рассохшуюся так называют, ту, что в воде плавает, — так его как свинью кормят и одевают в дорогие наряды. За барина сходит, для потехи, значит. Сытый, нарядный, в тепле... Смотрите, мол, воришки вшивые, какая жизнь на свете бывает. Опять же, сам Ермак в глазах уркачей растёт. Как же! Барин, а Ермак и над ним изгаляется. Пинком его шпыняет, а то и по харе смажет.

— А тот... слева, на мокрого грача похожий?

— Тот — книжник, учёный шибко. Он будто раньше в церковных состоял, да за пьянку отставлен. Умнющий, чертяга, жуть. Все слова из священных книг помнит. Ну, значит, Ермаку лестно: опять же хоть и учёный, а и его по губам шлёпнет. А ещё эту крысу Монтёром называют, потому как он «динамо» мастер устраивать — это когда вор у вора крадёт. Будто большие деньги он без особого труда добывает, но все Ермаку отдаёт, потому что Ермака боится — атаман убить может.

Лежал в своём углу Фомка, вздыхал шумно. Хихикнул:

— Ишь, пригрозил ты ему. А он и ничего, смолчал Ермак. Тоже, знать, страх имеет.

Парень говорил чистым, внятным голосом. А лихорадка?.. Только что зуб на зуб не попадал.

Смотрит Артём в проём пещеры. Видит небо — звёзды на нём мигают, дразнят, — кружится безбрежный сверкающий хоровод.

Разбуженная пароходным гудком река долго не может успокоиться; ворчит недовольно — это винт уходящего в Астрахань парохода бурунит ледяную крошку.

Неясный и несмолкающий шум потревоженной реки гонит печальные мысли, вселяет надежду. «Фёдор жив, ему помогут — он поправится и будет жить долго. Откуда ты взял, что он умрёт?.. И как можно даже в мыслях допускать такое!..»

Наступила ночь. Из темноты доносился шум нового парохода.

— И этот... вниз покатил. В Астрахань, — снова вздыхает Фома, очевидно, вспоминая свою жизнь в Астрахани.

— Может, кверху подымается, в Саратов? — говорит Артём.

— Нет, в Астрахань, — уверенно заявляет Фома. — Машины без натуги звенят, значит вниз плывёт, по течению. А когда наверх идёт, то в утробе у него стон стоит. Тяжело машинам, значит. А сейчас, слышь — звенят тихонько, легко им под горку-то.

Артём сбрасывает с себя солому, выглядывает из пещеры. По самой середине Волги, блестя огнями, идет пароход. Он идёт вниз, в сторону двух больших заводов — «Баррикады» и »Красного Октября». Идёт почти бесшумно. Только слышно, как в глубине надсадно и липко отшвыривает от себя воду гребной винт, да острый нос с лёгким шелестом распарывает волны. Там, где видны огни города, берег загибается подковой, так и чудится: не успей пароход повернуть влево, и он врежется в огни, расплещет свет, разольёт по земле. А ещё чудится: пароход не будет ни сворачивать влево, ни врезаться в огни, а так прямо и пойдет к городу, и поднимется над ним, полетит по воздуху, и тогда огни парохода смешаются со звёздами, и звёзд на небе станет больше, а ночь светлее.

Возвратившись в свой угол, говорит Фоме:

— А и вправду: к морю пошёл.

Потом они долго лежат молча. И оба не спят. Каждый думает о своём. Артём теперь почти уверен: всё страшное он видит во сне. Проснётся сейчас, и всё встанет на место, и брат Фёдор здоровый, он только задержался на лесопилке. Удивляет Артёма всезнайство Фомы, этого маленького старичка. И думает парень: как это Фома, который на целых пять лет моложе его, успел побывать в Саратове, Ростове, Одессе, Астрахани и во многих других городах. И знает, как гудят пароходы, куда они плывут. И многое другое ведомо Фоме, а вот рассказывать про свою жизнь, видно, не любит. Ничего не говорит о себе.

Стайками лебедей плывут по реке льдины, лунная дорога от них чуть подрагивает, прогибается — так, словно кто-то идёт по ней. Идёт медленно, осторожно, а за Волгой, над чёрной полосой леса, трубный журавлиный клик «кур-лы-ы...»

Зарылся Артём в солому. С верховьев Волги слабо донёсся новый голос парохода, ему ответил другой, — тоже далеко. Фомка спал, и Артём его не тревожил. Ему теперь самому хотелось узнавать голоса пароходов, хотелось бы на них плавать, плавать во все города, какие только есть на свете.

Жажду жизни пробудил в сердце парня друг по несчастью Фомка, — ту самую жажду нового, прекрасного и большого, которая с рождения гнездится в каждой здоровой душе и которую до конца утолить никому не дано.