Подземный меридиан

Глава 15

Маша сидит в старом дырявом кресле сбоку от радио ассистентского стола. На столе — постановочная карта, над ней склонился помощник режиссёра, молодой человек, одетый в дублёнку с чёрным бархатным воротничком. Он, как штурман дальнего плавания, отмечает на карте кружочки, крестики — это действующие лица, сцены. Кого позвать, какую сцену начать, какую музыку включить, какой подать свет — всё здесь, на столе и на пульте, в его руках.

«Счастливец не тот, кто долго живёт, а тот, кто много смеётся», — думает Маша, взглянув на артиста Жарича, который обычно изображает простаков и неудачников, а сейчас загримирован под Льва Толстого — ещё не старого, но уже с окладистой бородой, с массивной головой на широких плечах.

Глаза у Жарича живые, с глубокой смешинкой.

Жарич кутается в нарядный шерстяной плед, который выпросил в костюмерной, и обут в валенки. Дело в том, что ему режиссёр Ветров приказал представить сегодня Толстого «в подлинном виде», а это значит: Жарич выйдет на сцену в посконной рубахе, подпоясанной верёвочкой, и босиком, как задуман Толстой драматургом. Софью, его жену, играет Мария. Она сидит рядом и тоже «в подлинном виде» — бархатном платье, облегающем её стан, в высоких зашнурованных сапожках.

Маша не смотрит на сцену, но слышит беспрерывные комментарии Жарича, который в складках занавеса укрылся от глаз режиссёра:

— Эк его, эк его!..

Это означает, то Ветров «распаляется», «входит в раж».

В другое время Жарич, продолжая наблюдать за режиссёром, защелкает языком:

— Тю-тю-тю...

Мария это его тюканье переводит следующим образом: «Не надо так, потише, потише...» Жарич не хотел представлять Толстого босым и в посконной рубахе. Артист вдрызг переругался с режиссёром, наконец, под страхом увольнения из театра, согласился. Однако совесть в нём бунтовала, и он сейчас, как никогда, был недоволен Ветровым, подшучивал над ним и глумился.

Ветров требует присутствия на репетиции всей труппы: и тех артистов, которые заняты в спектакле, и тех, кто не занят. «Смотрите, учитесь, постигайте тайны сценического искусства».

— Вернитесь к столу, вам говорят! — кричит Ветров молоденькой артистке — она недавно начала свою театральную жизнь и ещё робеет на сцене.

— Такой взмах не годится! — поучает Ветров. — Это легкомысленный взмах. Вы слышите?.. У вас получился жест, будто вы отогнали муху. А я вам говорил: даже незначительный, едва заметный жест должен быть современным, должен отрицать старое, отжившее. В институте вас обучали профессора. Вы что усвоили в институте? Что?.. Театр начинается с вешалки, да?.. Хорошо, мы это тоже знаем. Наш театр начинается ещё раньше — с парадных ступенек, кстати, разбитых и всегда неприбранных. Но наш театр имеет и нечто новое.

Репетиция только началась, а Маша уже с беспокойством посматривала на часы. Её сцена подойдёт не раньше чем через час. Но она уже устала, она не может равнодушно слушать наставления Ветрова. Сколько раз, открывая дверь в театр, она давала себе слово покориться судьбе, не бунтовать, но это оказалось выше её сил. Бунт в душе возникал сам собой, малейшая фальшь её по-прежнему раздражала. Нет, она не могла ничего с собой сделать. Видимо, волнения, эти внутренние протесты и есть та самая естественная атмосфера, которая называется жизнью в искусстве. В другой раз она думала: «Почему я себя считаю правой, а все поучения режиссёра подвергаю сомнению? Искусство вытекает из творчества, а творчество это поиск. Поиск же даёт право на ошибки». Это давало на некоторое время успокоение.

— Займите второй план, — продолжает Ветров, и голос его органным вздохом отдаётся под сводами пустого зала. — Второй план, вам говорят!.. — Вы — шаг налево, а вы — два шага назад...

Взглянув на молодую актрису, Ветров закричал:

— Руки ваши, руки как держите!..

Актриса испугалась внезапного окрика и замерла посредине сцены. Она забыла текст, разводку — потерялась окончательно. С мольбой смотрит на партнёра, стоящего от неё в нескольких шагах, ждёт подсказки. Простояв с минуту и не выдержав, махнула рукой, убежала со сцены.

Вдогонку ей Ветров примирительно пустил:

— Ну вот, садовая голова, совсем растерялась.

И, обращаясь к артистам:

— Работаем без перерыва. Текст вы не помните. Унисона с музыкой нет — я недоволен, недоволен...

Режиссёр поднялся с кресла и по ковру между рядами кресел пошёл к задним рядам партера. Потом вернулся к передним и вновь пошёл к задним. Он думал.

В позе Ветрова, в его манере «утопать» в глубоком режиссёрском кресле, удаляться по главному проходу партера к задним рядам и там, скрестив руки, наблюдать за сценой было что-то величавое. И несомненно, молодые актёры верили режиссёру, ждали от него открытий, находок.

Вот он, постояв с минуту в полумраке театрального зала, вернулся к своему креслу и захлопал в ладоши:

— Все ко мне!

Жарич лениво потянулся. Сказал Берёзкиной:

— Пойдём, Маша, слушать проповедь.

На сцене, как на палубе корабля, сгрудились артисты. Они повылезли из дальних углов, из-за ящиков реквизита, образовали кружок перед креслом главного режиссёра. Ветров опустился в него не торопясь и ни на кого не глядя. Вид у него был усталый и недовольный. Две складки на щеках глубоко обозначились, подбородок напружинился. Ветров тои дело страдальчески закрывал слинявшие от времени тёмные глаза, и всё лицо его как бы говорило: «Замучили вы меня, заездили».

— Достаньте свои блокноты, — тихо проговорил Ветров. — Пишите. Да, да, пишите. Я не буду сто раз повторять. Я вообще, как вы знаете, не люблю повторять. Слава богу, артисты — народ грамотный, вас много учили... Как-нибудь вы могли бы меня понимать сразу. Но вы не понимаете. Вы, может быть, не хотите меня понимать, но тогда, извините, пожалуйста, разговор другой. Тогда заходите ко мне после репетиции, после спектакля и скажите своё кредо. Скажите прямо, что я вас не устраиваю, как художественный руководитель. Тогда и выводы и решения последуют другие. Наш театральный воз нельзя тянуть в разные стороны. Все мы должны идти в ногу.

Ветров опустил на грудь тяжёлую голову, удручённо смежил кустистые, сросшиеся у переносицы брови.

— Прошу ещё раз осознать и почувствовать красную линию спектакля, его, так сказать, сверхзадачу. Я снова спрашиваю, какая у нас сверхзадача? Повторяю в сотый раз: новизна! Новизна в драматургическом материале, новизна в режиссёрском решении. А раз ново — значит, непривычно. И может быть, иному покажется нелепым. Да, да — я не боюсь этого слова: нелепым. Новое всегда кажется нелепым. Не всем, но кое-кому кажется. Итак прошу: не делайте ахов и охов. Не мешайте мне работать. И моему ассистенту. И всем другим артистам. Диспуты по эстетике будем устраивать позже. — Ветров захлопал в ладоши. — Прошу сцену у костра.

Маша толкнула Жарича:

— Через десять минут наша очередь.

Чтобы видеть артистов глазами зрителей, Ветров снова спустился со сцены и прошёл к задним рядам партера. Оттуда он некоторое время наблюдал за действием, потом остановил сцену, закричал:

— Если вы полагаете, что вас слышит зритель, то вы глубоко заблуждаетесь! Не стойте к зрителю боком и спиной. Направляйте голос по прямой. И не делайте мне капустник... Жарич и Мария Павловна!..

Жарич скинул плед, одёрнул рубаху. Бодро подошёл к костру, распростёр над «огнём» руки и бороду и тревожно зашептал: «Что мне говорить?»

Повернув голову в сторону, Маша подсказала: «Ах вы, моя Софьюшка, как мы будем жить вдали от столичного света, в этой глуши яснополянской».

Жарич всплеснул руками:

— Ах вы, моё солнышко, как мы будем жить вдали от столичного света, в глуши окаянской?..

Артисты захихикали, но Ветров сделал вид, что не заметил ошибки актёра.

— Не считай меня заядлой урбанисткой, — без кокетства, но и без излишней серьёзности проговорила Маша. — С милым, как говорят, и в шалаше рай. Но что я вижу, Лёвушка! Ты без штиблет. Ах, этот твой ужасный вид меня шокирует. Я же тебе намедни из Москвы штиблеты с серебряной пряжкой привезла.

— Не беспокойся, милая, мне так хорошо и покойно, я хочу иметь спартанскую закалку.

В это время с дерева, под которым «горит» костёр, раздаётся мужской голос. Супруги поднимают головы и видят на суку молодого господина.

— А у меня, Софья... письмо к вам!.. — вертит он над костром письмо. — Вот брошу в огонь, а вы доставайте.

Мария тянется за письмом, а Жарич пытается опередить. Он должен говорить какие-то слова, но решительно ни одного не помнит. И как ни напрягает слух, не слышит далеко сидящего в своей будке суфлёра. Отталкивая Марию и пытаясь достать маячащее над огнём письмо, с приглушенным свистом шепчет: «Что я должен говорить?..» Мария тоже забыла его текст. Силится и не может припомнить. Тогда Жарич пустился импровизировать.

— А, чёрт, Петро, не балуй же!.. Отдай письмо, а то шею намылю. Слышишь, отдай!..

Артисты ликовали. Так всегда случалось со зрителем, когда Жарич начинал свои импровизации. Речь его была живой и яркой, каждое слово органически сливалось с жестом, действием — играл он на редкость талантливо. Зато партнёра повергал в замешательство.

Артисты боялись играть с Жаричем. Машу спасало отличное знание текста. Она и на этот раз уловила паузу в потоке жаричевских импровизаций, ввернула свою реплику:

— Кузина мне из Парижа прислала. Из Парижа...

Письмо полетело на траву. Маша прыгнула за ним и, подхватив конверт, побежала за сцену.

— Вернитесь, — остановил Ветров сцену. — Вы бежите, как коза, — ни толку нет, ни смысла.

Ветров не знал текста и не заметил жаричевских подтасовок, но Машин бег его возмутил.

— Вспомните, как я объяснял!..

— Так бегают дети, — возразила Маша.

— Правильно!.. В минуты счастья взрослые тоже становятся детьми. Пожалуйста, повторите!..

Маша возвращается к костру, опустив голову. И вновь она бежала, не думая о том, какая нога за какой следует. В руках у неё долгожданное письмо, она рада ему, она сгорает от нетерпения раскрыть его... Она не думает ни о чём другом, как только о своём счастье.

Резкий голос Ветрова снова прервал её:

— Я вам говорю, Мария Павловна!.. Вы что, не слышите меня?

Маша подумала: если бы не начальник и не этот... искусствовед, он сказал бы: «Вы что, оглохли?»

— Повторите, пожалуйста, так, как я говорил. В темпе, в темпе!

Маша попыталась бежать, как показывал на первых репетициях Ветров. Бег получился ужасный, клоунский, а главное, прыжки и подскакивания противоречили и образу и чувству.

— Не могу так! — сказала Маша. — Деланно и неверно.

Её внутренний протест переходил в возмущение. Она говорила глухо, сердце её стучало.

Ветров приподнялся с кресла. Землисто-серые щёки его стали ещё темнее, глаза блестели остро и горячо:

— Может быть, вы сядете в моё кресло и начнёте командовать? Вы слишком много себе позволяете, уважаемая Мария Павловна!.. Да, слишком много!.. Извольте повторить всё снова и не разговаривать. У нас нет времени на бесплодные дискуссии.

Маша удалилась в глубь сцены, уткнулась лицом в занавес.

Жарич понимал состояние Марии. Он подошёл к ней, коснулся локтя, сказал:

— Маша! Он ведь меня должен ругать, а не тебя. Ну, чёрт с ним! Одолей гордыню.

— Не могу, — сказала Мария.

— Я тоже не могу. Мне тоже противно шляндать по сцене босиком, но что поделаешь, если драматург и режиссёр...

Раздались хлопки Ветрова:

— Жарич! Где вы там запропастились?.. Мария!.. Продолжим сцену у костра. Когда Софья возмущается с важным видом, что вы ей отвечаете? Да, да, что?.. Вы что — забыли текст?..

В голосе Ветрова звучали нотки добродушия и примирения. Он, очевидно, понял, что перегнул палку, и хотел загладить свою вину.

— Я ничего не забыл, — прервал режиссёра Жарич.

— Тогда, пожалуйста, повторите. Где там Берёзкина? Мария Павловна!.. Мы ждём.

Ветров глубже уселся в кресло, он приготовился слушать. Но Мария не выходила. И Жарич молчал. Поглаживал толстовскую бороду и молчал.

— Вот садовая голова, Жарич, забыл... — проговорил Ветров.

— Я ничего не забыл, — сказал артист. — По тексту пьесы идёт дружеская потасовка.

Жарич встряхнулся, весь вдруг преобразился.

Пародируя столичного артиста-сатирика, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, проговорил фразу из пьесы в тоне того артиста:

— Штиблеты?.. Да?.. Ого-о!..

— Прекрасно! — воскликнул Ветров и порывисто подскочил в кресле. — Прекрасно, чёрт вас подери!.. Этого я от вас и добивался.

Режиссёр захлопал в ладоши:

— Повторим сцену.

Жарич ни одной чёрточкой лица не реагировал на восторженное буйство шефа. Артист был в шутовском одеянии, бос и непокрыт, но поза его и лицо выражали покой и величие. Было в его лице даже что-то снисходительно-презрительное и обидное, выражающее протест и жалость к режиссёру, который сидел перед ним в недоумении и растерянности.

— Что с вами? На вас лица нет! — глухо сказал Ветров. — Что с вами?..

Жарич, глядя мимо него, вдруг повернулся к стоявшей у края занавеса Маше, протянул ей руки. И Маша подошла к Жаричу, заглянула ему в глаза. Артистка понимала артиста — она сердцем уловила закипевшую в груди Жарича бурю, услышала приближение взрыва.

— Одолей гордыню, — сказала она тихо.

— Не могу! — выдохнул Жарич.

Маша взяла его за руки, приблизилась к нему. Но артист, мягко отстранив её, содрал вдруг пышную толстовскую бороду, бросил её под ноги режиссёру.

— Без меня! Без меня! — проговорил он, задыхаясь от волнения.

Жарич бросил на пол усы, волосы — весь парик. Круто повернулся. Но тут его остановил резкий, сорвавшийся окрик Ветрова:

— Что без меня?

— Шута из Толстого делайте без меня! Глумитесь над святыней, но... без меня!..

— Вы мне будете отвечать! — подскочил в кресле Ветров. — Не я написал пьесу. Драматург! Слышите?..

Жарич махнул рукой:

— А вы с ним одного поля ягода, с этим драматургом.

Он откинул складку занавеса, шагнул в глубину сцены. Вслед за ним, не взглянув ни на кого из товарищей, удалилась Мария.

Из театра Маша вышла одна; она не зашла к Жаричу в гримуборную, не стала его поджидать — переоделась, сняла грим и пошла домой. О случившемся не жалела. Что ж, конфликт с Ветровым назревал давно, рано или поздно разрыв должен был совершиться. И к мысли о том, что с этим окончится её театральная карьера, Маша тоже привыкла.

Вот он пришёл, этот день, и Маша удивилась своему спокойствию: не было в сердце щемящей тоски и тяжести, не было слёз, раскаянья. Она не знала, чем будет теперь заниматься, никогда не думала об этом, не гадала; знала только одно: в театр больше не вернётся. Ей было мучительно больно сознавать себя побеждённой, горечь поражения томила её сердце. Вспоминался недолгий, но трудный путь в искусстве: поиски и волнения перед выходом на сцену, счастливые дебюты, премьеры. «Теперь всё позади, да, позади», — говорила себе Маша.

Так незаметно, предаваясь горестным размышлениям, Мария подошла к подъезду своего дома и тут, у самой двери, увидела Леона Папиашвили.

— Вы ко мне, Леон Георгиевич?

— Представьте, к вам. И по очень важному делу.

Мария прошла в квартиру, и, прежде чем успела пригласить Леона к себе в комнату, он уже стоял на пороге и с немалым любопытством и даже с удивлением рассматривал нехитрую утварь Машиного жилища. Потом он словно бы опомнился и, точно танцор, прищёлкнул ботинками:

— Ах да! Позвольте вручить вам сувенирчик. Давно вам привёз из Парижа, да всё не выходило случая быть у вас.

Папиашвили достал из портфеля пакет в красивом целлофане, подошёл к Марии:

— Вот вам, Мария Павловна, сувенирчик из Франции.

— Не трудитесь, Леон Георгиевич, — остановила его движением руки Мария. — Подарка я не возьму.

— Как? — отступил Леон.

— А так: не возьму — и всё. Подарки обязывают, а я не хочу быть обязанной.

— Какие предрассудки! Да и не подарок это вовсе, а так, занятная вещь. Она мне ничего не стоила. Вы только посмотрите.

Папиашвили ловко разорвал пакет и вытряхнул из него продолговатую книгу, похожую на альбом. По чёрному полю обложки серебряными штрихами художник изобразил обнажённую женщину. Маша взяла альбом и стала его смотреть. Никогда не видела она таких ярких, красочных иллюстраций. Вот изображено переодевание двух женщин — одна была совсем юная красавица, другая постарше, пополнее, но, как и юная, очень хороша. Женщины перед зеркалом в дорогом салоне примеряли предметы нижнего туалета разных фирм и фасонов. Вполне благопристойный стриптиз! Маша, конечно, не могла не оценить красоты женщин, их стройных фигурок, но её больше поражала изобретательность французских модельеров, умевших с таким тонким вкусом отделать нехитрые, но обязательные для каждой женщины предметы интимного туалета.«Как бы хорошо иметь его под руками!» — подумала Мария, закрывая альбом и снова разглядывая серебряный силуэт на обложке. Преодолевая желание, проговорила:

— Возьмите, — и протянула альбом Леону. — Тут для меня нет ничего интересного.

— Мария Павловна! Не обижайте...

— Леон Георгиевич!..

Папиашвили взял альбом и сунул его в портфель. Затем выпрямился, чуть наклонил голову, сказал:

— Извините, Мария Павловна, вы, верно, сегодня в плохом настроении, я не стану принуждать вас и неволить. Прошу правильно меня понять: я не преследовал никаких других целей, я хотел вам сделать маленькое удовольствие. Извините.

— Я вас понимаю, Леон Георгиевич, поймите ивы меня: не люблю принимать подарки. Ни от кого. Разве что уж близкие захотят побаловать, тогда дело другое.

— Конечно, конечно. У нас на Кавказе тоже есть много правил. С ними надо считаться. Если уважаешь человека, уважай его законы. Как же! Это непременно.

Он топтался на месте и выискивал, куда бы поставить портфель.

— Вы с этим ко мне и пришли? — спросила Мария, продолжая стоять посреди комнаты.

— О нет, Мария Павловна! У меня дело важное и срочное. Если позволите, я сейчас...

— Садитесь, пожалуйста.

Маша села к столу, приглашая и Леона сесть напротив. Глубоко вздохнула, отвела в сторону взгляд, задумалась. Но тотчас же спохватилась и посмотрела на Леона тем выжидающим, нетерпеливым взглядом, в котором было написано: «Ну, так выкладывайте своё важное дело и оставляйте меня в покое». И Леон, кажется, понял её взгляд, заговорил о цели своего визита. Заговорил прямо, без дипломатических обрамлений:

— Каирова назначили директором столичного института, он надеется, что вы, Мария Павловна, простите его и поедете с ним в Москву.

Холод в глазах Маши сгустился, и она сказала, едва сдерживая гнев:

— Скажите, Леон, почему вы, ваш начальник Каиров и люди, подобные вам, считаете мир своей вотчиной, а всех людей, кроме ваших единомышленников, простаками?.. Вам не приходила в голову мысль, что люди много лучше, чем вы о них думаете?..

Леон откинулся на спинку стула, устремил на Машу взгляд вишнёво-тёмных глаз. Он был удивлён, озадачен — никак не ожидал от Маши такого откровения.

— Но, позвольте...

— Не разыгрывайте святошу, Леон, — прервала она его. — Играть вы не можете, вам не дано искусство перевоплощаться. Для этого нужен талант, а у вас его нет. У вас, как и у Каирова, есть способности, и немалые, но только способности ваши особого рода. Вы удивительно устроены. Ваш взгляд обращён вовнутрь, вы видите только себя, любуетесь только собой, заботитесь только о себе. Всё остальное служит вам материалом, из которого вы лепите свои удовольствия. Вам никогда не приходила в голову мысль о природе современного мещанства?

— Мария Павловна!..

— Да, да, именно современного мещанства. Я только сегодня поняла природу своего режиссёра Ветрова. Такой же и мой бывший муж Каиров. Они мещане, Леон. Да, да, мещане. Но только не такие, которые были прежде, а новые, современные — супермещане. Их алчность искусно замаскирована, а методы действий помножены на просвещение. Будь я писателем, я бы написала пьесу «Просвещённое мещанство».

— Вы опоздали, в одном журнале уже напечатана статья с таким заглавием.

— Тем лучше, значит, я не ошиблась в своём заключении. Значит, и другие вас раскусили, понимают вас, видят. А когда противника видно, с ним легче бороться. Видимо, теперь уж близко время, когда все вас распознают. — Мария вдруг поняла, что уходить из театра ей нельзя, что с такими, как Ветров, надо бороться.

— Ваш вопрос, Мария Павловна, — заговорил Леон, глубоко вздохнув, — с научной точки зрения поставлен не совсем верно. Вы говорите: «все», а я вам скажу: «кто все». Когда вы покупаете в магазине картошку, то и она не одинакова. Одна попадается гладкая, ядрёная, другая, извините, кривобока, в ямках. А посмотрите на людей: у одного интеллект на лице написан, глянешь на другого — вахлак, пьяница от рождения. Я пьяницу за версту вижу, интеллектуала — тоже.

— Ещё бы, свой свояка...

— Зачем переходить на личности. Не надо, Мария Павловна, издеваться. Я с вами откровенно, а вы смеётесь.

Леон освоился и говорил теперь твёрдо, полный решимости наступать.

— Нет, нет, Леон, тут не над чем смеяться. Тут плакать надо.

— Мария Павловна!..

—Дайте мне высказаться. И тоже откровенно. «Интеллектуалы» мне знакомы. Я знаю их, работаю с ними в театре. Есть у нас главный режиссёр с красивой фамилией — Ветров. На людей он смотрит вашими глазами. Каждым словом, каждым жестом старается убедить меня — и не только меня! — в творческой несостоятельности. Я верила в свой талант, стремилась к театру всей душой, но «интеллектуалы» отвращали меня от сцены. И вот что обидно: им это нередко удаётся. Не каждый найдёт в себе силы бунтовать. Многие смирились и от этого страдают, Леон. Перестают себя уважать, а это гадко, противно и отвратительно. Вот ведь главное преступление современных мещан — творца они в человеке убивают.

Леон не понимал Марию. В его немигающих глазах то вспыхивали искорки надежды, то чуть заметной тенью пробегала тревога.

Маша смотрела в окно, смотрела так, будто Папиашвили и не было в комнате.

— Да, в столичном театре, где я работала, а затем в Сибири, — вновь заговорила Маша, — я встречала интеллектуалов. Они держали себя не так, как другие, и говорили не так, как другие, и одежду носили особую: узкую, с разрезами. Они не были стилягами, как некогда называли молодых пижонов. Назови их стилягами, они бы, пожалуй, оскорбились. Банально, пошло!.. Всем видом своим они как бы говорили: мы — особые. Я не умела придумать им названия, но вы, Леон Георгиевич, точно их определили: интеллектуалы! Ну, а мы их называли просто: смоги, то есть союз молодых гениев... Ирония, конечно... Я тогда не принимала всерьёз их затею, как и другие артисты. Смеялась над ними. А вы вот и философию раскрыли!

Откровенность Марии Павловны, её неожиданно резкие суждения пробудили в Леоне желание отвечать тем же. Он внутренне весь подобрался, воинственно набычил шею, сказал:

— Будущее принадлежит молодым.

— Смогам, хотите сказать? Но я ведь тоже молодая. Моложе вас. Вам придётся воевать не только со старшим поколением, но и с молодыми — теми из нас, кто не дал себя одурачить. А таких много-много и с каждым днём становится ещё больше. Теперь не то время, когда артист с хрипловатым голосом мог почитаться кумиром. На веру мы ничего не примем; мы всё подвергнем анализу, и прежде всего, человеческую природу, особенно тех, кто рвётся в пастыри.

Мария поднялась, распрямилась во весь рост. Поднялся и Леон. Решил не спорить — бесполезно. В Марии он вдруг увидел идейного противника и в один миг возненавидел её — возненавидел так, что не мог смотреть ей в глаза.

— Что сказать Борису Фомичу? — спросил он глухо.

— А то и скажите: слишком мы разные с ним люди.

Леон скривил губы в полупрезрительной улыбке:

— Надеюсь, вы понимаете, на что вы себя обрекаете? Такой молодой актрисе, как вы, нужна не только семья, ей нужны роли, успех.

— Роли?.. Вы правы, я очень люблю театр и мне нужны роли, но я не хочу их получать из ваших рук.

— Однако же раньше вы их получали. И ничего. Или вы думали, Ветров давал бы вам первые роли, не будь вы женой Каирова?..

Словно защищаясь от удара, Мария Павловна подняла руки и глухо, сдавленным голосом сказала:

— Замолчите!.. И подите прочь!

Когда дверь за Леоном закрылась, она, как подстреленная, опустилась на стул, в бессильной тоске и злобе застонала. Вся её жизнь в степнянском театре, все радости от счастливо сыгранных ролей — всё это, оказывается, получала она из рук Каирова. Это была правда. И как она раньше об этом не подумала? Ветров изменился к ней сразу же после её разрыва с Каировым. И роли стал давать второстепенные, и грубо обрывал её на репетициях. Ветров и Каиров не знали друг друга лично, но незримая солидарность всегда их соединяла. Стоило Марии заговорить дурно о Ветрове, как Борис Фомич вступался за него горой: «Ветров — талант, и вы богу за него молитесь». Мария дивилась такому суждению. «Но ведь ты его не знаешь», — говорила она. Он, обыкновенно, на это замечал: «Земля слухом полнится, а к тому же Ветров — человек в театральном мире заметный и всеми признанный».

«Нет, нет! — забилось в сознании Марии. — Из театра я не уйду. Будем бороться». И ей почему-то стало легче. Она почувствовала прилив новых сил и бодрости.