Горячая верста

Часть вторая

Глава первая

1

С того дня, как на стан прибыли учёные из столичного института «НИИавтоматики», цех превратился в гигантскую ремонтную мастерскую. По всей линии стана были разбросаны бригады, группы и небольшие, в два-три человека, группки учёных и инженеров, конструкторов, в том числе и заводских; для них поставлены столы и верстаки, собран нужный инструмент, и каждая группа «расшивала» своё слабое место в системе автоматики.

Возле нагревательной печи были сдвинуты три стола, и за ними обосновались специалисты по фильтрам во главе с Олесем Савушкиным. Впрочем, тут же хлопотал и Пап, он был тоже руководитель, но только не одной группы, а сразу нескольких, в том числе и самой важной — бригады специалистов по счётно-решающим устройствам.

Они располагались посредине пролёта, у них было много столов, и на каждом разобранный блок какой-нибудь машины, чертежи, контрольные приборы, паяльные инструменты. Здесь над столами возвышался длинный худой человек лет двадцати пяти, с шапкой прямых белых волос и такими же белыми бровями — «Белый», как называл его Вадим Михайлович Бродов.

Директор института был тут же, он появлялся в пролёте то с Брызгаловым, то с начальником цеха, а то сидел на главном пульте у Павла Лаптева и наблюдал за работой стана и своего друга.

Стан работал обычным порядком. Учёные приноравливались к его остановкам, старались не вызывать дополнительных простоев.

Когда стан, с грохотом пустив под валки последнюю, раскатанную в грубой клети, заготовку, замирал под фонтанами шипящей горячей воды, на пост к Лаптеву летели по переговорному устройству вопросы: «Сколько будем стоять?», «Надолго ли?». А «Белый» — его звали Костей, спрашивал: «Могу ли на час вынуть запоминающее устройство из счётчика готовой продукции?» И если получал разрешение, то группа его, а она вся состояла из молодых учёных, срывалась как со старта, бежала к счётной машине.

Павел Лаптев вошёл в заговор с главным вальцовщиком Настей Фоминой, и они, по своему усмотрению, продлевали иногда простой стана на несколько минут, чтобы дать учёным и конструкторам побольше времени для разборки отдельных узлов. Но зато в часы работы стана Павел Лаптев задавал режим, позволявший ему наверстать упущенное. Он в эти ответственные дни не забывал и о том, что лист надо давать полной мерой, что продукцию стана ждёт только что вошедший в строй и набиравший не по дням, а по часам силу автомобильный гигант на Волге.

Почти каждый день к нему на пост заходил директор завода Николай Иванович Брызгалов. Вместе с ним заходил и Бродов. Директор был к нему внимателен, но в длинные беседы не вдавался. Стоял за спиной Лаптева, смотрел на быстро текущую ленту горячего листа. Ничего не говорил он и Лаптеву, а Лаптев ничего не спрашивал у директора. Павел знал его заботу, его постоянную тревогу. Лист, лист, лист...

Стоило им снизить дневную порцию на несколько десятков тонн, как на второй же день из Москвы, с Волги, из многих городов страны летели телеграммы, телефонные звонки: «Режете!» И директор успокаивал, обещал, директор шёл к Лаптеву и молча стоял у него за спиной.

Как и Лаптев, как и Настя Фомина, он бы очень хотел остановить на день-другой стан и предоставить учёным столичного института и своим конструкторам — их он бросил на помощь учёным — возможность спокойно трудиться. Но жизнь не давала такой передышки, и он просил учёных делать свои дела, не рассчитывая на длительные остановки стана.

Егор стоял со своей неизменной «пикой» на старом месте и во время остановок стана, вместе с Феликсом и Настей Фоминой, рисовал на листе ватмана летучую газету «Молния». Настя то и дело отлучалась по делам стана, Феликс писал статьи. Он уже написал подборку юмористических миниатюр, расписался под ними, теперь принялся за статью серьёзную.

— Подпишем твоей фамилией, — сказал Егору.

— Ты сам подписывай, — ответил Егор, выводя ярким красным цветом острые, как всплески электрических разрядов, буквы заголовка: «Молния».

— Не могу же я под каждой заметкой!.. Смотри, я уже подписал подборку заметок. Злых, насмешливых. Кучу врагов наживу.

— Ладно. Подписывай.

Феликс писал. Он решил воспользоваться случаем и выполнить задание Папа. Ну, пусть не в многотиражке, в цеховом листке «Молния» — не всё ли равно! Там, где-то на учёном совете, ещё сильнее прозвучит свидетельство с места, сам Лаптев подписал.

Тут Феликс задумался. Его осенила мысль: «Сам Лаптев... Павел Лаптев!.. Подпишу без имени, просто Лаптев, а Пап может сыграть на фамилии. Так и скажет: «Сам Лаптев, знаменитый прокатчик, подписал. Кто будет разбираться? Проверять!..»

Идея показалась такой счастливой и заманчивой, что Феликс отошёл от фанерного листа, на котором был разложен ватманский лист. Взглянул на Егора: тот вместе с двумя заводскими конструкторами вставлял начинку в прибор. Тут же рядом стоял Вадим Бродов и что-то записывал в блокнот, видимо, новую схему прибора, разработанную конструкторами по заданию Брызгалова. Вадим был рад, что название прибора осталось прежним и авторство его не затронуто — так распорядился директор, и сейчас это распоряжение воплощалось в жизнь.

Феликс решил им не мешать. Он уже склонился над ватманом и хотел писать очередную фразу, но подумал: «Молния» в одном экземпляре. Как же Пап... заполучит её?..» Вначале, было, явился ответ: «Повисит два-три дня, сниму, отдам ему». Но тут же пришла другая мысль: «Сфотографировать! Размножить и раздать, кому надо!..»

Обрадованный этой неожиданной, и как ему казалось, смелой мыслью, он стал выводить фламастером: «Стан могуч, спору нет, но пока он скрипит и кашляет и то и дело останавливается, точно у него одышка. То лист начнёт косить, то валки полетят, а то рольганги...»

Подошёл Егор. Прочитал. Возразил: — Валки не ломаются.

— А, чёрт! — бросил Феликс на ватманский лист фламастер. — Валки виноваты или ещё что — какая разница!..

Видя, что Егор сомневается, продолжал:

— Ты, когда крючком на лист налегаешь, разве знаешь, отчего он, проклятый, косит. Нам важно внимание к неполадкам привлечь — пусть скорее доводят.

Снова склонился над листом. Видя, что Егор стоит над плечом, вновь заговорил:

— Нельзя всё чёрным мазать, давай сладенького подпустим, сиропчику: «Мы хоть и рядовые прокатчики, но можем судить о смелости конструкторов, создававших стан. Они не боялись перегрузок, верили в потенциальные возможности современных материалов, но факт остаётся фактом: механические системы подводят прокатчиков, стан на проектную мощность не выходит. Кто тут виноват — сами судите!..»

Феликс говорил искренне, горячо. Егор верил в его благие намерения и не вдумывался в смысл статьи. Разглядывал рисунки, заставки, заголовки...

В переговорном устройстве раздалось: «Внимание! Включаем стан!» Егор встал на своё место, взял кочергу.

2

Егора ждали во Дворце культуры — там сегодня последняя репетиция, но он вместе с конструкторами под руководством Вадима Бродова заканчивал монтаж новой схемы «Видеорук». Давно закончилась смена, он дважды собирался уходить, но Вадим Михайлович не то в шутку, не то всерьёз покрикивал на него:

— С поля боя убегать? Ну, знаешь... это, брат, дезертирство.

И Егор, покачивая головой и улыбаясь, вновь брался за инструмент.

Подошла Настя. Уставшая, присела на фанерный лист, только что служивший членам редколлегии «Молнии» письменным столом. Теперь летучая стенгазета висела на самом видном месте в цехе — перед входом в душевую, на красиво оформленном щите для приказов и объявлений.

— А у «Молнии» толпится народ, — сообщила Настя. — Всем нравится.

— А тебе? — спросил Егор, заметно смутившись от того, что впервые в рабочей обстановке назвал Настю на ты. Украдкой взглянул на Бродова, тот был увлечён работой и не слушал молодых людей.

— Мне тоже, — проговорила Настя, глядя на Егора и поправляя выбившийся из-под серой шапочки локон волос. — Я только статью твою не дочитала до конца. Шибко умная, к тому же уверена, что всё в ней правильно.

— Напрасно. Надо бы прочесть вначале, а потом вывешивать. Вдруг что напутали? В нём шевельнулась тревога, он и сам толком не читал статью, ну да ладно, Феликс лишнего не напишет.

— Шли бы домой. Который день на вечер остаетесь.

— Ну вот, опять «Шли бы...» Почему просто не сказать. «Иди домой, Настя» Вы этим своим тоном, Егор Павлович, всё время держите меня на расстоянии. А мне хочется поближе к вам, в друзья напрашиваюсь.

Егора словно обожгла Настина речь. Он в ней услышал игру сильного со слабым, старшего с младшим, независимого с зависимым. Если раньше в её словах нет-нет да и проскользнет снисходительное участие, то теперь в них он услышал едва ли не жалость. И глубоко оскорбился её тоном. Припаивал контакты на панели и чувствовал, как тёплая влажная волна заливает лицо, шею, уши. Надо бы сказать что-нибудь едкое, остроумное — такое, чтоб силу его услышала, нежелание покровительства и сердобольного снисхождения. Но в голове ничего не находилось умного и пристойного,

— Я тебе мешаю, Егор? — с обидой в голосе спросила Настя.

— Нет, нет, я всё думаю, как бы вам ответить.

Добрый вы человек, Настасья Юрьевна... — Он теперь решил называть её только на вы. — Едва узнали меня, а уж и дружбу предлагаете. А что если как я вашим благодушным доверием злоупотреблять стану. Ведь человек я рабочий, грубоватый, и как вы, в семье академика, не обучен и не воспитан. Не слишком ли доверяетесь людям?..

Настя смотрела на него серьёзно, с грустной глубокой думой. С губ её слетела улыбка, у носа обозначилась едва заметная складка. Ей не шло выражение задумчивости, но она сейчас не заботилась о том, как выглядит, какое впечатление производит. Чутким сердцем уловила обиду Егора, но не могла понять причин её зарождения. Конечно, её разговор о дружбе не очень умён, и есть в нём какая-то доля бестактности, высокомерия, но как Настя поняла с первых встреч Егора, в нём достаточно широты, чтобы верно понимать и юмор, и иронию, и стремление собеседника заключить в пустую болтовню намёки на что-то важное и серьёзное.

«На что он обиделся?» — терзалась Настя догадками. И странное дело, сама несмотря на эту его обиду, нисколько не обижалась на Егора, не винила его ни в узости мышления, ни в мелочной уязвлённости. Наоборот, где-то глубоко-глубоко в сознании ворохнулась радостная надежда, счастливая мысль о любви. «Да, так легко ранимы бывают влюблённые, — думала Настя, делая вид, что оглядывает линию стана, ищет кого-то, а сама изредка и тайком посматривала на углубившегося в дело Егора. — Они каждый пустяк принимают, как посягательство на чувство, которым живут, без которого не мыслят жизни. Может, и Егор... может, он...»

— Настя! — раздался над головой дребезжащий простуженный голос Феликса.

— Ах, вот вы где! Новость, друзья! Нашей смене дали два дня выходных. Директор, особым приказом. И будем мы отдыхать на берегу моря. В заводском профилактории. Рядом с подшефным совхозом, где ты, Егор, будешь впервые в жизни петь на сцене. Каково? А?.. Танцуйте же!.. Да, Егор, звонил мой отец. Он ждёт тебя во Дворце. Клянут тебя, на чём свет стоит.

Возле Феликса, похожий на валик в клети грубого обжима, стоял Пап. Егор знал его и при встрече едва сдерживал улыбку. Но сейчас, видя, как Феликс и Пап бесцеремонно уселись возле Насти, близко наклонились к ней, он не испытывал никакой весёлости.

Феликс в последние дни не отходил от Насти, всюду в цехе Егор их видел вдвоём: вместе заходили они на пост к отцу, обедали в столовой, и если Настя во время работы подходила к Егору, то вскоре вслед за ней являлся и Феликс.

— Вадим, отпусти Егора! — крикнул через плечо брату Феликс. — В девять отправляется автобус с артистами. Я тоже поеду.

— А ты зачем?

— Отцу помогу... с реквизитом. Носильщиком буду при артистах.

И к Насте:

— Ты едешь?..

— Не знаю, — повела плечом Настя. — Вон, Егор... не приглашает.

Егор отдал Бродову-старшему панель, подошёл к молодым людям. Вытирая тряпками руки и широко улыбаясь, сказал:

— Отчего же!.. Буду рад, если вы приедете на концерт. Роль у меня эпизодическая, можно сказать, минутная, но в искусстве, как говорит Михаил Михайлович Бродов, нет второстепенных и плохих ролей, а есть плохие исполнители. Так что, прошу... на концерт. Буду для вас стараться.

Настя поднялась, протянула руку Егору.

— А что, ты дело говоришь, Егор. Если уж нам дают два дня выходных, то не лучше ли будет провести их подальше от завода.

Пап тоже поднялся. И тоже весело проговорил:

— Я с вами, друзья!..

3

Новый костюм, сделанный по заказу Михаила Михайловича, Егор получил в ателье за час до отправления автобуса. На станции его ждали с нетерпением. Больше всех беспокоился Михаил Михайлович. Увидев Лаптева, всплеснул руками, бросился навстречу и закричал так, что прохожие обернулись:

— Вот он, ваш шалопай! Явился — не замочился, а мы тут за него переживай. Костюм получил?.. Хорошо, хоть это не забыл сделать. Нет, он положительно чудовище!..

Михаил Михайлович выхватил у Егора чемодан и затрусил к автобусу, толкая Лаптева в спину.

— Не пори горячку! — раздражённо крикнул вдогонку отцу Бродов-младший, видя, как отец его суетится и неумеренно громко и много говорит, и вообще ведёт себя как-то несерьёзно. Феликс не хотел бы, чтобы, кроме старика, кто-нибудь слышал его окрик, но вышло наоборот: неприязненно резкий голос Феликса был услышан ребятами, сгрудившимися у автобуса, и им сделалось неловко за Феликса — за его неучтивость к отцу, и за то, что окриком: «Не пори горячку!» он как бы возвестил, что отец всё и сам понимает, но что делает он так по привычке, по суетной натуре своей и ещё потому, что хочет всем показать отеческую заботу о каждом.

Неучтивый окрик слышала и Настя, и Пап — они были здесь же, приняли приглашение Феликса ехать вместе с артистами, потому что артистам выделили лучший туристический автобус. Устраивало их и то обстоятельство, что артисты выезжали в совхоз вечером, а смена прокатчиков Павла Лаптева выедет в заводской профилакторий — он рядом с совхозом — завтра утром. Побольше хотелось побыть на природе.

— Времени ещё хватит, — сказал Феликс уже тише, больше для публики и для того, чтобы сгладить то неприятное впечатление, которое мог произвести его неосторожный окрик.

— До отправления ещё минут десять, — в тон ему заметил Павел Павлович, пропуская вперед себя Настю, Папа и приглашая остальную компанию — шестерых музыкантов и трёх певцов, одетых в расклешённые от талии пальто-казакины, блестевшие лаком туфли — ни дать ни взять не то дипломаты, не то знаменитости столичного театра.

Тут надо отдать должное Бродову-старшему; он всем помог одеться по моде и непременно в новое. У Егора не было особого желания приодеться во всё новое, однако Михаил Михайлович имел на него особый вид; он задумал превратить Егора в своего рода витрину или визитную карточку оркестра и для этого решил сохранить в нём вид модернового парня, этакого нашего отечественного битла, но только резче подчеркнуть в нём черты современности.

С этой целью он и заказал костюм, сам с ним ходил в парикмахерскую, сделал там для него парик —  прическу «под горшок», парня-богатыря, славянского детинушку, перенесённого в двадцатый век.

В автобусе расположились роскошно — в глубоких креслах, полулёжа; кто развернул газету, кто журнал, а Настя, закрыв глаза, дремала. Она была в синей короткой юбочке, белой глухой кофте. В тёмных волосах сверкала глазурованная ромашка. Сзади неё расположились Феликс и Пап, а Егор, Павел Павлович и Михаил Михайлович сидели чуть впереди на другой стороне салона.

Бродов-старший привалился к спинке кресла. В его состоянии был тот самый момент, когда ничто его не волновало, и суетность, как характерная для него черта, казалось, совершенно ему не знакома.

Егор успел заметить резкую переменчивость в характере Михаила Михайловича: он то кланялся и улыбался, то вдруг тень величия на него находила. Тогда он говорил медленно, вязко и поминутно лизал иссохшую нижнюю губу, точно подталкивая языком камни-слова.

Впрочем, что-то давнее, старинное и местами книжное проглядывало в речи старика Бродова. И если мимо ушей пропустить тягучие паузы, бесформенные связки мычания, то в речи его даже можно было уловить музыкальность.

Бродов сейчас рассказывал о совхозе, в который они ехали.

— После войны там была небольшая деревушка. Птицефабрику, свиноферму только начинали строить. Мы туда вот также приехали с шефским концертом. Поселили нас в один домик с известным по тем временам поэтом Богомазовым. Несколько дней мы в деревне прожили. Шутник был поэт и пьяница, забулдыжный. Вечно домой по утрам приходил и будил меня ни свет ни заря. Уйдёт в соседнюю деревню, а потом наутро возвращается. А на холме, на краю нашей деревни, памятник какому-то святому стоял. Говорят, со времен Петра Первого тут он был. Так вот встанет перед ним Богомазов, руки в боки и орет: «Ну ты, святая калоша, постоял триста лет и будет. Теперь моя очередь пришла, слезай!» Да ещё стаскивать примется каменную фигуру.

— Богомазов — чудный поэт, — мечтательно и тихо сказала Настя. — Я его песни люблю!..

Взглянула на Егора и повела тёмной бровью, — да так, что Егора обдало жаром; до боли родным и желанным пахнуло на него от Насти. Тёмные, как ночь глаза и брови... «Я его песни люблю!..» — сказала Настя, и глаза её посветлели, блеснули озорной смешинкой.

«Алёнка!» — послышался ему озорной голос. Там, у трубы, в минуту их первой встречи Алёнкой она себя назвала. И в тайных мыслях своих, думая о ней, он нередко называл её этим поэтическим именем. Иногда забывал о реально существующей Насте: рисовал в воображении ту, далёкую, таинственно-прекрасную Алёнку.

«Хорошо бы сейчас, — думал Егор, — вошла она в салон автобуса и, увидев его, ахнула: «Егор!.. Куда это ты едешь?.. Я и не знала, что ты — артист!..» Он бы сдержанно, снисходительно улыбнулся, пригласил сесть рядом и спокойно, как ни в чём не бывало спросил: «Ты, наверное, в санаторий, на курорт?..» Но потом он вспомнил, что в том краю, куда они едут, никаких курортов нет и, следовательно, спрашивать Алёнку нужно было о другом, но о чём, он сейчас не знал и думать об этом не хотел. Алёнка бы, конечно, обрадовалась встрече, — и это главное, она бы долго и влюблённо смотрела на него. И, наверное, не удержалась бы, сказала: «Как ты переменился, Егор! Тебя не узнать!..»

Егор очень бы хотел, чтобы слова такие Алёнка сказала так громко, чтоб услышала их... Настя.

Егор с какой-то светлой надеждой ждал своего первого выступления на сцене. Всю жизнь ему говорили, что у него талант, а теперь он сможет убедиться, есть ли у него талант певца.

Он испытывал то радостное состояние, которое является человеку не часто — в счастливые минуты перемен, после которых — и это человек чувствует сердцем — вся его жизнь пойдёт иначе, помчится, полетит, словно на крыльях.

Он поверил в свой голос и ждал, что первые же выступления принесут ему успех, а там дальше может произойти что-то такое, что повлияет на всю будущую жизнь.

Вспомнил Егор, как всего лишь три часа назад он был до боли огорчён Настиным неловким словом о дружбе; он сейчас смотрел на неё с лёгким радостным чувством в сердце. И не было с ней рядом Феликса, Папа — никого на свете. Он сейчас заключил, что не может долго носить на неё обиду. Это было неожиданное и радостное открытие. Оно окрылило его, вселило надежду.

Автобус катил по асфальту. Слабое урчание двигателя да мокрый шелест шин доносились в салон.

— Стихи он писал недурно, — продолжал рассказ о Богомазове Бродов, — но парень был бесшабашный.

Харчевня в той деревне была, а единственная улица почему-то называлась Мангалией. Так Богомазов, бывало, напьётся, идёт по деревне и горланит: «Мангалия, Мангалия, харчевня и так далее...»

— Ишь, как ловко сочинил! — сказал на ухо Егору Хуторков. Он, впрочем, хоть и не пропускал ни одного слова в рассказе, но, судя по недоброму блеску в его глазах, не всё ему нравилось в устах рассказчика. Павел Павлович хорошо знал Богомазова, любил его песни. Музыкант причислял их к народным и нередко, слушая их, говорил: «Богат же наш народ талантами!» А что до водки — случалось, конечно, выпьет поэт, но пьяницей и скандалистом он никогда не был.

— Он ведь потом в Москве жил, — сказал Хуторков.

— Как же! Бывал я у него и в Москве, — продолжал Михаил Михайлович. — И там его жизнь была беспорядочной и сумбурной.

Наступила пауза, и никто её не нарушал, сидели, опустив головы, представляя каждый на свой манер и лад «несчастного» поэта — человека, подарившего людям красивые песни, но с личной своей жизнью не сладившего, своё место в ней не нашедшего.

Мотор надрывно тянул свою мелодию; и в окна автобуса видно было, как в небе сияют звёзды, и под луной лежит длинное чёрное облако. В шофёрской кабине загадочно мигали красные огни Егор думал о поэте, о его судьбе. Думал о Богомазове и Хуторков, вспоминал песни с его словами, — одну из них он стал напевать, сначала тихо, но потом громче, так что и другие услышали песню.

Кто-то сказал: «Может, баян, тебе, Павел Павлович, подать?». Хуторков отрицательно покачал головой и умолк. А песню подхватили ребята — да так громко, что она заглушила шум двигателя. «Вот он, Богомазов!» — услышал Егор за спиной. И не обернулся на голос, а подумал: «Как часто я слушал эту песню, а и в голову не пришло узнать, кто её автор».

Случалось, слушая её, да и другие любимые народом песни, Егор задумывался о людях, создающих эти песни. Сотворить бы одну такую — и больше во всей своей жизни он ничего бы и не хотел. Счастье-то какое — подарить людям песню!..

4

Утром Егор проснулся поздно и в окно увидел большое красное солнце. Оно выкатилось из-за туч, и совхозный посёлок весь вспыхнул разноцветьем крыш: он как бы стряхнул с себя полумрак декабрьской непогоды и улыбнулся синеве неба, повернул навстречу солнцу окна и двери балконов и, радуясь солнцу, засветился улыбками прохожих.

Как-то не верилось, что ещё вчера вечером в Железногорске, в ста двадцати километрах отсюда, шёл мелкий колючий снег, по небу тяжело ползли тучи; и люди, кутаясь в пальто и шарфы, торопко семенили по тротуарам. Тут же словно побережье Чёрного моря!

После завтрака артистов размещали в специально подготовленном для них особнячке.

— Сюда идёмте, сюда, — приглашал гостей представитель администрации совхоза. Это был нестарый, похожий на цыгана мужчина в вельветовой тужурке, юркий, весёлый, ловивший на лету каждое слово своих подопечных. — Сюда, сюда, — забегал он вперёд и манил рукой к двери в противоположном конце вестибюля. И, видя недоумение на лицах, на ходу пояснял:

— Там во дворе особнячок есть, для дорогих гостей. Очень красиво.