Разведённые мосты
Вручая мне подарки, супруга Чавдар-Люленова, болгарского поэта, Елена Анатольевна, сказала: «Многие монахи этого монастыря имеют ваши книги — и вот они шлют вам эти дары и приглашают посетить их в удобное для вас время».
И ещё добавила:
— Храмовый крест изготовили монахи, которым заказана Икона Победы к шестидесятилетию со дня окончания Великой Отечественной войны.
В назначенный день я отправился в монастырь. За рулём сидит молодая женщина — блондинка с белыми волнистыми волосами, с большими глазами цвета вечернего неба, расцвеченного лучами солнца, только что утонувшего за чертой горизонта. Я уже знал: её зовут Дарьей Ивановной и она по просьбе архимандрита Адриана повезёт меня в Печеры.
Пока ехали по городу, молчали, и я лишь изредка поглядывал на спутницу, так ловко управлявшую автомобилем. А когда выехали за город, она заговорила:
— Я так рада, что наконец попаду к отцу Адриану.
И, повернувшись ко мне:
— Надеюсь, вы возьмёте меня с собой, когда игумен Мефодий поведёт вас к святому старцу?
— Игумен Мефодий?.. Я слышал это имя.
— О-о-о!.. Это такая умница! И он же художник, и мастер-ювелир. Это под его началом изготовляли для вас храмовый крест. Кстати, всё, что монахи делают в своих мастерских, является достоянием не только частных лиц или отдельных церквей, но и всей нашей Питерской епархии.
— Спасибо, что вы об этом мне сказали. У меня недавно был сотрудник музея и говорил примерно то же. Я, пожалуй, сдам такую красоту для всеобщего обозрения, только с одним условием: чтобы под крестом написали, что именно мне братья-монахи прислали этот крест в подарок.
Я никогда не был в Псково-Печерском монастыре, но, разумеется, много слышал о нём и даже читал книгу. Монастырю 552 года, он пережил много нашествий врагов, но никогда не был разграблен, и в его библиотеке хранится богатейшее собрание книг, в том числе старинных, рукописных. Там есть книги, подаренные Петром Первым, Елизаветой Петровной, Екатериной Второй и другими русскими царями.
Я спросил у Дарьи:
— Вы, как я понимаю, бывали там, в монастыре?
— Да, конечно. Я бываю там часто, и меня знают многие монахи, но попасть к отцу Адриану не сподобилась. К нему идут паломники, он всегда занят.
— Ну, если он просил вас привезти меня, значит, он вас знает?
— Не он просил, а игумен Мефодий. Святой старец мирских дел не знает и время своё посвящает только страждущим.
— А игумен Мефодий — он, как я понимаю, начальник монастыря?
— В монастыре три игумена, а настоятель там архимандрит Тихон. Структура управления монастырём непростая; я юрист и то не во всём разобралась. Да, признаться, и нет у меня желания знать все тонкости жизни этой великой обители. Мне бы попасть к святому старцу, испросить у него благословения.
Дарья Ивановна оказалась словоохотливой, и скоро я узнал, что в деловом мире Петербурга она человек известный, работает в арбитражном суде и получает за свои труды хорошие деньги. Прямо она об этом не говорила, но сказала, что есть у неё братец, она его не любит, но купила ему четырёхкомнатную квартиру. И маме своей купила квартиру, и дочке, хотя её дочка ещё не вошла в самостоятельный возраст, а учится в девятом классе.
Мы проезжали Псков, и она показала улицу, на которой недавно купила квартиру; её она закрыла на замки и держит в резерве, «на всякий случай».
Городок Печеры расположен на границе Псковской области и Эстонии — чист, опрятен и весь пропитан духом монастыря, крупнейшего в России, известного во всём православном мире жившими там прежде и живущими теперь высокими подвижниками веры, мудрецами, стоявшими близко к Престолу Господнему. Сейчас там живут архимандрит Иоанн Крестьянкин, он по старости лет «ушёл в затвор» и никого не принимает, и архимандрит Адриан, к которому я еду.
На городской площади перед главным входом в монастырь стояло много автобусов, толпились люди. Стайки паломников были видны и на прилегающих к площади улицах.
— Вон, видите, сколько тут людей; они приехали из разных городов России, прибалтийских стран и даже из Германии, Франции, Голландии. И все — к отцу Адриану.
— Но кто же наблюдает очередь, кто поддерживает порядок? — спрашиваю я спутницу.
— Ну, с этим тут строго и порядок образцовый.
— И сколько времени уделяет святой отец каждому человеку?
— По-разному. Но в среднем не больше минуты. Подошедший к нему встаёт на колени и целует руку старцу. А отец Адриан выслушает жалобу, погладит страждущего по голове, прочтёт короткую молитву. И отпускает.
Я хотел спросить: мне тоже соблюдать такую процедуру, но вовремя удержался, решил действовать по обстановке.
Признаться, меня охватило волнение, я чувствовал смущение ума и сердца. Жизнь журналиста, которую я прожил в молодые годы, помогла мне приобрести уверенность в отношениях с людьми разного калибра — от рядового рабочего до министра. Встречался я и с учёными, знаменитыми артистами. Наконец, нынешнее положение писателя, руководителя академического коллектива, закрепило в моём характере простоту и безыскусственность поведения, но на этот раз я волновался, как малыш, идущий впервые в школу.
Однако спутница моя, Дарья Ивановна, не смущалась; уверено вела меня по лабиринту монастырских дорог, подвела к «братскому» корпусу, где было особенно много людей. Здесь скорым шагом к ней подошёл мужчина лет тридцати, стал обнимать её и целовать. Она со словами «Ну, хватит, Вася, хватит. Ты меня всю обмуслякал» мягко от него отстранилась. Вынула из сумки деньги, подала ему несколько бумажек. Он обрадовался и побежал прочь, а Дарья Ивановна сказала:
— Был бесноватым. Отец Адриан изгнал из него беса.
— Как же это он сделал?
— Мать подвела к нему Васю. Сыночек кричал и бился в судорогах. Святой отец привлёк его к своей груди, стал на ухо говорить: «Успокойся, малыш, успокойся. Вот так — тише, тише... Кричать ты больше не будешь. И не надо никого бояться. Поцелуй крест, и мы изгоним из тебя беса...»
Говорил и ещё какие-то слова. И мальчик поверил, что беса из него изгнали и кричать он теперь не будет. И вот... Вы видите. Нормальный человек!.. Он потом матери сказал: «Буду жить здесь, в монастыре». И живёт. Боялся, значит, возвращаться домой. Остался тут навсегда.
Дарья Ивановна взяла меня за руку и вела по коридору к монахам, стоявшим двумя рядами у стен, к иным наклонялась, называла мою фамилию. И скоро обо мне уже знали все братья, некоторые тянули ко мне руки, а иные касались головы и на мгновение привлекали к себе. Позже я узнаю: они все мои читатели, а к читателям я всегда отношусь как к своим друзьям.
В последнее же время, когда для патриотов борьба за Россию наполнилась особым смыслом, в книгах каждого честного писателя всё явственнее проступают жизненные взгляды автора, политические симпатии — читатели и в письмах, и в устных беседах говорят, насколько наши взгляды совпадают, и тут уже у литератора появляются не только друзья, но и союзники по борьбе, боевые соратники. Читатели для писателя становятся как бы родными.
Чем ближе подходили мы к помещению, в котором жил отец Адриан, тем плотнее становились стайки людей и больше было монахов; я любовался ими: статные, молодые, глаза сияют добротой и сердечностью. Монастырь мужской, монахи тут чёрные, как правило, имеют по два высших образования: светское и духовное. Они полностью посвящают себя служению Богу, берут на себя обет безбрачия. Из них будет формироваться высшее духовенство, иерархи Православной церкви.
Навстречу нам вышел игумен Мефодий; этот был особенно хорош собой, и приветлив, улыбчив. Он как бы забыл о своём важном сане и откровенно радовался встрече с нами. Повёл меня к отцу Адриану.
И вот мы в приёмной архимандрита. Меня встречает отец Адриан. На нём одежды, шитые золотом, борода белая, широкая, густая. Глаза светятся молодо и так, будто он встретил давно знакомого, ожидаемого человека. Я подхожу к нему, называю себя: «Раб Божий Иван». И покорно склоняюсь. Он обнимает меня за плечи, целует в голову, говорит:
— Хорошо, что вы приехали. Мы ждали вас. Многие наши братья — ваши читатели. Сейчас много печатается книг, но таких, в которых бы мы находили отзвуки своего сердца, таких книг мало.
Я спешу признаться:
— В Бога я верую и церковь посещаю, но каюсь: не все обряды исполняю.
Это обстоятельство всегда меня тревожило, я чувствовал вину перед церковью и Богом и спешу признаться в этом Владыке. И он в ответ произносит слова, которые ставят на место мою душу. Он говорит:
— Вам и не надо исполнять все наши обряды, вы и так ближе всех нас к Богу. Он-то, наш Господь Превеликий, судит о нас не по словам, а по делам.
Потом из внутренних покоев появляется прислужник и несёт на руках расшитое бисером и золотой вязью длинное и широкое полотно. Архимандрит берёт его и накрывает меня с головой. Читает молитву.
Потом мне скажут: это была епитрахиль, оставленная ему по завещанию митрополитом Петербургским и Ладожским Иоанном. Накрыв меня ею и прочитав молитву, отец Адриан отпустил мне все мои прежние прегрешения и благословил на благие деяния в будущем.
Мы сели в кресла, стоявшие у небольшого столика, и началась беседа, которая во многих добрых делах меня укрепила и многие смущающие душу вопросы прояснила. Содержание нашей беседы и других бесед при наших встречах с отцом Адрианом я намерен изложить в особой статье. Тут же скажу: архимандрит Адриан стал мне духовником, то есть отцом, душу и сердце врачующим, при разных затруднениях и сомнениях наставляющим, в минуты слабости укрепляющим.
Счастлив человек, имеющий хотя бы одного друга, но трижды счастлив тот, кому протянул руку дружбы и поверяет свои откровения такой Великий Святильник, каковым является в Православном мире старец Адриан.
Дарью Ивановну тоже принял святой Отец, и она по дороге домой мне сказала, что это была счастливейшая минута её жизни.
С тех пор я стал регулярно посещать монастырь; не часто, конечно, путь-то неблизкий, но пройдёт два-три месяца — и сердце снова позовёт меня в эту святую обитель. Обыкновенно везёт меня туда Дарья Ивановна, но однажды ко мне подъехал человек, которого я встретил в домике для гостей Рождественского храма, Юрий Михайлович Косенко.
Помнится, он тогда высказал критическое замечание в адрес одного из моих романов, и это замечание поразило меня точностью и оригинальностью подхода; я поблагодарил его, и на том мы расстались. Сейчас он вышел из машины и встречал меня дружеской приятной улыбкой. Настроение у него было весёлым, он говорил:
— Вы привыкли ездить в Печеры на «Мерседесе» и с очаровательной Дарьей Ивановной, а тут вдруг такая проза: старенький «жигулёнок» и водитель со своей постной физиономией.
Я вспомнил, как в Рождествено его радушно принимали батюшка Владимир и матушка Людмила. Они знали его давно; он мимо храма ездил к себе на дачу и каждый раз заезжал к ним. Работал Юрий Михайлович водителем, был высококлассный автомобилист — и водитель, и механик — ходил на автобусах в дальние рейсы, возил туристов, в том числе и иностранных. Я уже тогда, при первой встрече, заметил, как он верно судит о современном моменте, как осведомлён о делах нашего города.
— А что Дарья Ивановна? — обратился я к Юрию Михайловичу. — Я давно ей не звонил, да и она про меня забыла.
— Слава Богу, ничего не случилось; видимо, занята по работе. У неё ведь работёнка — не позавидуешь.
— Да, она мне кое-что говорила; судебные дела, тяжбы, жалобы, претензии. Дело-то у неё вроде бы и не очень женское.
Потом мы долго ехали молча; видимо, Юрий Михайлович ждал каких-нибудь моих рассказов о Дарье Ивановне, о том, что я о ней знаю и думаю, но я молчал. За время наших нескольких поездок в Печеры, — а мы обыкновенно жили там по семь-десять дней, — я успел составить своё мнение, но, конечно же, ни с кем это своё мнение не обсуждал.
Она рассказывала о своих арбитражных делах, о том, как в закипавших конфликтах ей приходилось принимать непростые решения, и в результате одни предприятия банкротили, людей выбрасывали на улицу, иногда по несколько тысяч человек, в другой раз предприятие переходило в руки иностранца, и тот распоряжался и заводом, и судьбами людей.
Я без особого труда мог заключить, откуда её квартиры, разные дорогие покупки, и этот сверкающий «Мерседес», на котором так удобно было ехать. Больше того: я понимал и смуту, творившуюся в её душе, жаркие молитвы, которые она посылала к небу.
Видимо, каждый раз, когда при её содействии рушилось очередное предприятие или новый хозяин завода, фабрики, — чаще всего, иностранец, — перепродавал свою собственность, или на месте завода строил высотный дом, ресторан, супермаркет, — каждый раз при этом сотни людей, а то и тысячи теряли зарплату, становились безработными. И понятное дело: сердце не каменное, особенно женское сердце. Дарья Ивановна принималась класть новые поклоны Богу.
Видел я всё это, и сам страдал от сознания её душевных мук. Сижу вот рядом с ней, пользуюсь её услугами, но помочь-то ей ничем не могу. А однажды сжалился над ней и сказал:
— Дарья Ивановна! Вижу, как тяжело на сердце лежит у вас какая-то дума; может быть, вы терзаетесь сознанием, что не сумели защитить людей, или что-нибудь другое. Но, видно, уж дело у вас такое: тут как ни старайся, а кого-нибудь зашибёшь и обездолишь. Но я убеждён: во всяком деле вы стараетесь меньше причинить зла людям, значит, есть у вас сострадание, а это чувство, угодное Богу. И ещё вам следует помнить: на вашем месте мог бы сидеть и другой человек, и тогда урон от него людям выходил бы несравненно больший.
До сих пор не знаю: справедливо ли было успокаивать её, но я попытался это сделать; такова природа русского человека: он и дьявола пожалеть готов, если дьявол сидит перед ним в образе такой вот милой и будто бы ни в чём не повинной женщины.
А однажды Юрий Михайлович, с которым мы в очередной раз ехали в Печеры, рассказал, как Дарью Ивановну у подъезда её дома подстерегли два парня, вытащили из машины, бросили на землю и замахнулись ломом. Она метнулась в сторону и взмолилась: «Что вам надо? Я всё отдам, но только не убивайте!..» Парень протянул руку: «Ключи от машины!» Дарья Ивановна бросила ему ключи, и парни уехали. Заявлять в милицию она не стала.
Потом я узнал, что Дарья Ивановна удалилась в какой-то женский монастырь. Келью для неё пока не подготовили, она спит в коридоре и безропотно выполняет все самые чёрные работы. Печальный финал этой женщины послужил для Юрия Михайловича поводом сделать глубокомысленное суждение:
— Преступная власть плодит себе подобных, а того не ведает, что народ наш на всякое преступление, даже самое хитрое, придумал нехитрую пословицу: «Сколько верёвочка ни вейся, конца не миновать». Жаль, что депутаты разные и министры наши понять не могут, что пословица эта их тоже касается.
Некоторое время мы ехали молча, а потом мой спутник добавил:
— Слышит моё сердце, что старец святой Адриан никогда бы не принял эту даму, не явись она к нему вместе с вами.
— Он что же, знал чего-нибудь о ней?
— Ему и знать не надо; он одним своим чутьём человека насквозь видит.
Скажу тут кстати: много у меня приятелей здесь в городе на Неве появилось, есть среди них и милые сердцу друзья, но, пожалуй, самый близкий теперь у меня товарищ — этот нечиновный, никакими званиями и наградами не отмеченный человек рабоче-крестьянского сословия. Мне с ним всегда интересно, и каждый раз я с удовольствием с ним встречаюсь.
Ну, а жизнь наша мирская продолжалась; теперь уже, правда, без Дарьи Ивановны, без её роскошного блестящего «Мерседеса».
Однажды мне позвонил Николай Николаевич Скатов, директор Института русской литературы, известного у нас под именем Пушкинский дом, изъявил желание встретиться. Я пригласил его к себе. Он приехал, и у нас с ним сразу же завязалась дружеская беседа. Мы были знакомы заочно, но встречаться нам не приходилось, и я сразу мог оценить доверие, которое он мне выказывал.
Говорил о том, как печатаются при новой власти его книги, какие творческие планы он вынашивает в это смутное для России время, как часто ему приходится бывать в Москве по делам института и как помогают ему высокие государственные мужи из тех, кто ещё недавно жил в Ленинграде и которых он хорошо знал.
Как человек интеллигентный, деликатный, он ничего не говорил об истинной цели своего визита, но я знал, что он хотел бы стать членом нашего коллектива по квоте полного академика. Передо мной был тот самый характерный и даже типический случай в положении русского учёного во все годы советской власти, когда в русскую академию наук сбежались и сцепились в плотное кольцо люди нерусские, главным образом евреи, и там уж для русского учёного возводились такие запруды, преодолеть которые становилось невозможно.
Многие учёные, создававшие научные школы, а то и целые направления, не удостаивались чести быть академиком. Даже Дмитрий Менделеев, совершивший великое открытие, не был принят в Российскую академию наук. Создалась ситуация, подобная той, которая была при Ломоносове, когда в Российской академии все ключевые посты заняли немцы, и величайший из русских учёных с горькой иронией заявил: я хотел бы стать немцем.
Появление общественных академий в наше перестроечное время было, ко всему прочему, ещё и реакцией на ту вопиющую несправедливость, которая и во все времена русской истории имела место, но в советское время приняла поистине уродливые формы: членом Русской академии мог без труда стать посредственный деятель от науки, но в то же время гигант вроде Менделеева туда, как в ушко игольное, проникнуть не мог. В общественных академиях сама научная общественность как бы исправляла это нелепое положение.
Выбрав подходящий момент в нашей беседе, я как бы между прочим сказал, что у нас в президиуме давно высказывалось мнение пригласить его к нам в академию. Он на это заметил: да я бы и сам к вам пришёл, но от кого-то слышал, что у вас громоздкий и трудный механизм приёма новых членов, может быть, даже более трудный, чем в Российской академии наук. Я на это сказал:
— Да, это верно, но, я надеюсь, мы найдём двух рекомендателей, а третью напишу я сам.
На том и порешили. И расстались до новой скорой встречи. Я сел за компьютер и написал рекомендацию:
«В отечественном литературоведении немного найдётся учёных, которые бы с завидным постоянством были преданы классикам русской литературы и с такой бы последовательностью объясняли глубинные процессы отечественной словесности, как это делает доктор филологических наук, профессор Николай Николаевич Скатов. Одно только перечисление его книг говорит нам об этом.
1. Поэты Некрасовской школы (Л., 1968).
2. Некрасов. Современники и продолжатели (Л., 1973).
3. Поэзия Алексея Кольцова (М., 1985).
4. Пушкин (Роман-газета) (1994).
И много других книг, монографий, статей учёного.
Книги Скатова самобытны, оригинальны по форме, содержат всесторонний анализ проблематики писателей, каждый из которых явил эпоху в художественном развитии нашего народа. По книгам Скатова учатся студенты, они служат компасом, помогающим читателям ориентироваться в море художественной литературы.
Глубина и самобытность анализа фундаментальных явлений русской литературы выдвинули Николая Николаевича Скатова в разряд самых выдающихся отечественных литературоведов. Много раз его представляли к званию академика Российской академии наук, но находились люди, которые возводили препятствия на пути учёного-патриота. Следует тут учесть и многочисленных противников, которых приобрёл Н.Н. Скатов на посту директора Института русской литературы (Пушкинский дом).
Возглавляемый им вот уже десять лет институт высоко держит уровень научных изысканий по тематике отечественной словесности.
Рекомендую избрать Николая Николаевича Скатова членом Международной славянской академии по квоте академика.
10 декабря 1996 года.
И. Дроздов, Академик МСА
Прирастал наш коллектив людьми чиновными, крупными административными начальниками. Были приняты в академию профессор А. В. Воронцов, ставший потом вице-губернатором Ленинградской области, начальник Военно-морской академии адмирал В.Н. Поникоровский, художественный руководитель театра Игорь Горбачёв, митрополит Петербургский и Ладожский Иоанн, директор Института биологии профессор Вадим Петрович Галанцев, народная артистка России Елена Григорьевна Драпеко стала депутатом Государственной Думы.
Они хотя и не регулярно, но посещали собрания, однако в силу занятости на своей основной службе в секциях по интересам не работали. Кто-то из членов президиума однажды поднял вопрос об отношении к пассивным товарищам; дескать, зачем они нужны академии и не стоит ли нам в порядке проявления своего характера исключить одного-другого из коллектива?
Мне пришлось выступить с пространным заявлением, дабы погасить чрезмерную ретивость в насаждении казарменных порядков. И уж совсем неуместным было предложение исключить кого-то из академии. Во-первых, академик — величина постоянная, он, как почётный гражданин города, избирается навечно; а во-вторых, почти все члены нашего коллектива имели свои кафедры, лаборатории, а иные и институты, и оценивались они, прежде всего, по результатам своего труда.
Академиком у нас становился тот, кто вёл за собой целое направление в науке, имел множество книг, учеников и последователей. Членство такого товарища в коллективе создавало честь академии, и мы должны гордиться тем, что они у нас есть.
Остаётся категория нравственная: как относиться к товарищам, не проявляющим активности в общественных делах? Особенно остро этот вопрос встаёт во времена смутные, тревожные, когда в государстве вздыбили шерсть силы враждебные, разрушительные. Такое время мы переживаем теперь, в эпоху гнусного предательства коммунистических вождей, которым мы доверили управление государством.
В такие-то вот времена обыкновенно народ и обращает взоры к своей родимой отечественной интеллигенции и как бы спрашивает её: где же вы были, господа хорошие, как вы позволили, куда вы нас завели?.. Заметьте: не правителей спрашивает, а интеллигенцию. С чиновником всё обстоит просто: дали ему по шапке и дело с концом, а вот интеллигенция!.. Она за всё в ответе.
И в самом деле: народ выделил из своей среды самых дельных, способных; послал в города учиться, не жалел ни денег, ни труда своего, а они — проглядели, вовремя не забили тревогу.
Самый просвещённый, элитный слой нации, на создание которого тратятся столетия, можно сравнить с фронтовой разведкой, которая должна видеть врага, разгадывать все его коварные замыслы и поднимать народ на борьбу. И так от века, такова у неё задача. Она ведь голова нации, глаза и уши родного племени.
Пишу я всё это, а сам думаю: ну, это ты такой высокий смысл вкладываешь в слово интеллигенция, а другие-то люди по-иному на неё смотрят. Бывает же и такое услышишь: интеллигентик вшивый! А то очкариком назовут, червяком книжным. Вон тут сколько уничижения! Иной услышит такую аттестацию, перекрестится и скажет: слава Богу! Я-то никогда не был интеллигентом, и уж, верно, не буду им.
Что же это за зверь такой — интеллигенция?.. В особенности наша, доморощенная, российская?.. Почему это именно её на всех крутых поворотах истории так клянут неистово?
Судьбе угодно было сунуть меня ещё и в самую гущу интеллигентства, в коллектив, где одни профессора, да ещё и неординарные, а идущие впереди своего клана, ведущие за собой школы учёных или деятелей культуры, — как бы это сказать поточнее, командный состав профессорских войск. Пять лет я варился в их котле, тёрся бок о бок с этими людьми. Ну, а если я литератор, если мне и сам Бог велел наблюдать, изучать, а затем изображать словами, тут уж крути не крути, а рассказать читателям о своих наблюдениях надо.
Забегая вперёд, скажу: народ наш, академический, мне понравился; чем больше я узнавал своих коллег, тем большим уважением к ним проникался. Люди тут не просто достойные, а такие, которых по праву можно назвать элитой русского народа, душой, головой и сердцем нации. Ну, а тем, кто привык во всех грехах обвинять русскую интеллигенцию, мог бы сказать: она, интеллигенция, тащит свой народ к вершинам прогресса, а если уж на пути к прогрессу что-нибудь случается, то не мешало бы народу, прежде всего, на себя посмотреть и поразмыслить на досуге, где он промахнулся и что он не так сделал.
Интеллигенция, как я понимаю, от слова интеллект, то есть умный, развитой, учёный. Другой же, как мы уже сказали, с ходу честить её начинает. У одного в голосе восторг и уважение — ну, как бы чудо какое перед ним, а другой небрежно обронит и даже рукой махнёт: дескать, а-а... знаем мы их, видали. Даже Маркс какой-то там профессорский кретинизм отметил. А третий будет слушать и думать, и затем собственный суд произнесёт.
Ну, а я что могу сказать? Не стану заглядывать в словари; там есть толкования всех слов и понятий, особенно если раскроешь толстые книги о словах многомудрого казака Луганского Владимира Ивановича Даля. Не стану потому, что с течением времени слова наполняются новым содержанием и нередко превращаются в свою изначальную противоположность. Призову на помощь опыт своей жизни. Теперь я тоже состою в сословии интеллигентов, но я в этом сословии не родился. Судьба протащила меня через много сословий, и я теперь могу сопоставлять и сравнивать.
Тут я, наконец, сообщу факты из своей биографии, о которых я не любил распространяться. Теперь же, когда заговорил о природе интеллигенции, я подробно расскажу и о том, как и какими путями я пришёл в эту почтенную компанию.
Где-то я уже говорил, что в школе не учился, но как и почему это произошло в моей жизни, никому не рассказывал. И не потому, что в этом есть какая-то для меня неловкость, момент неприличия или какой-то вины. Нет, конечно, ничего предосудительного в этом я не вижу. С писателями это часто бывает: пробел в знаниях, в учёбе, а то и совсем не ходил в школу или почти не ходил.
К примеру, Семён Подъячев. Простым хлеборобом был и для учёбы времени не оставалось. «Записки из работного дома», повесть «Зло» писал в нетопленой крестьянской избе. Сидел за столом под иконами в полушубке, а рядом телёнок стоял и угол его полушубка жевал, а он писал. И как писал-то! Максим Горький, прочитав его произведения, сказал: нельзя считать себя культурным человеком, не зная Подъячева. Да и сам Максим Горький, как мы знаем, университетов не кончал, а всего лишь шестигодичную церковную школу едва одолел. И много подобных примеров в истории есть.
Великий физик Фарадей был и совсем неграмотным; на пальцах объяснял открытые им законы электричества, и наш великий хлебороб Терентий Мальцев не переступал порога школы, а между тем стал почётным академиком Сельскохозяйственной академии. Да и Василий Иванович Чапаев «академиев не проходил». Много примеров наберём в истории.
Одно только меня смущало: никто из них не скрывал своего малограмотейства, а что до меня, так я трусливо умалчивал этот факт своей биографии. Сейчас же расскажу подробно о своих университетах, освобожу от греха свою душу, тем более, что мой путь в писатели и академики характерен был для времени, в которое я жил и пока что, слава Богу, живу.
Тут надо признаться, что я и вообще-то склонен преувеличивать значение своих промахов и проступков, особенно в случаях, когда они продиктованы не самыми высокими побуждениями, и это беспокойное свойство ещё более обострилось у меня с тех пор, когда мои книги заметила церковь и милостиво обласкала меня своим вниманием.
Я больше стал бояться, как бы нечаянно не совершить грех, стал больше думать о Боге, о той вечной жизни, которая ждёт каждого из нас. И хоть мой духовник старец Адриан сказал, что мне не обязательно соблюдать все обряды, но и всё равно: я стал чаще посещать церкви, зажигаю свечи за упокой и за здравие близких мне людей, и хоть не часто, но причащаюсь.
А когда встречусь со старцем Адрианом или с отцом Владимиром, священником Рождественского храма, то и поделюсь с ними тайнами своего сердца, послушаю их мудрые советы. Служители церкви уполномочены самим Богом на делание добра — им и доверяешь, к ним тянешься душой.
Стал вспоминать, в какой из книг я рассказывал о своей жизни в голодные тридцатые годы, — да, рассказывал, и поведал немало, но все свои злоключения я «подарил» героям своих книг, всюду угадывается моя собственная жизнь, но лишь угадывается, а системно и толком я о своих «университетах», о партизанских наскоках на науку не рассказал, а надо это сделать, надо, наконец, «во всём признаться» и тем как бы поставить свою душу на место.
Итак — биография. Не учился в школе. Почему не учился? Как такое могло случиться, если с моего поколения началась в России эпоха всеобщей грамотности? Да, мои сверстники, голопузая ребятня побежала в школу, и я, едва мне исполнилось семь лет, с волнением переступил её порог и проучился две-три недели, но в конце сентября наступили холода, и я по причине отсутствия одежды прервал своё образование.
Не дремал и враг; много он расставил мин на пути моего поколения, много жертв от нас потребовал. Военные историки подсчитали: Великая Отечественная война из сотни моих сверстников — ребят, рождённых в 21-м, 22-м, 23-м и 24-м годах — из сотни лишь три счастливца в живых оставила. А сколько людей покосили голод, репрессии, раскулачивание!
В начале тридцатых годов прошлого столетия по русской деревне прошёлся каток реформ, — их делали большевички в кожаных тужурках, из той же неуёмной породы, что и Грефы, Кохи, Жириновские, Хакамады и прочие Явлинские да Гайдары, что и теперь стоглавым огненным змеем налетели на Россию. В сусеках нашего дома под метёлку вымели муку, зерно и крупу, со двора свели корову, овец и свиней.
Орудовали отряды милиции; им помогали головорезы из породы бездельников. Помню, как мы, младшая часть семьи, — а семья состояла из двенадцати человек, — залезли на полати, свесили оттуда русоволосые, синеглазые головки, смотрели и ничего не понимали. Мама билась на полу в истерике, отец сидел за столом, опустив на грудь голову.
Деревня наша Слепцовка, бывшая некогда собственностью писателя Слепцова, стронулась с места, по единственной улице неспешно двигались повозки с домашним скарбом, с малыми детишками. Взрослые плелись сзади. Уезжали. Куда?.. Неизвестно. Куда глаза глядят, туда и ехали. То была осень 1932 года. Наступал 1933-й, страшный и голодный.
Наш отец Владимир Иванович отправлял взрослых ребят на заработки. Старших сынов Дмитрия и Сергея посылал в Тамбов к мастеру валяльщику валенок. Семнадцатилетней сестре моей Анне и пятнадцатилетнему брату Фёдору сказал:
— Поезжайте в Сталинград на строительство Тракторного завода. И Ванятку с собой возьмите — город не даст ему пропасть.
Мне едва исполнилось восемь лет. Страшно было представить, что поеду в большой город со звучным и грозным именем Сталинград.
Приведу здесь начальные строки моего романа «Ледяная купель». Там этот драматический эпизод нашего отъезда из деревни. По сюжету романа персонажи другие, но сам отъезд описан именно таким, каким он мне и запомнился:
«Буланая измождённая лошадь с трудом тянула санный возок по весеннему бездорожью.
— Ну-у, пошла! — взмахивал кнутом Фёдор, рослый парень лет двадцати. Привалившись спиной к стенке возка, сидел Артём — младший брат Фёдора... По обочине дороги шёл их отец Владимир Иванович Бунтарёв. Нескорым и нетвёрдым шагом следуя за санями, он временами останавливался и смахивал с побелевшего лица крупные капли пота. Владимиру Ивановичу нездоровилось, в глубокой печальной думе опустил он голову.
Фёдор поворачивался, говорил:
— Ступай домой.
Младший тоже советовал:
— Иди домой, пап. Мать печку истопила, отлежись. А мы, чай, не маленькие, одни доедем. Вон вётлы дубовские показались, скоро и деревня выглянет».
А скоро мы и в Сталинград приехали. Поселили нас в барак: мы с Фёдором в мужской половине, Анна — в женской. И всё бы ничего, нам пока хлеба не давали, но вскоре карточки выдать обещали, Фёдор учеником электрика работал, Анна на кирпичном заводе, а меня в школу собирали. Но тут беда приключилась: Фёдора током сильно ударило, в больницу он попал, а я к Анне перешёл. Но в женском бараке мне жить не разрешили, комендант сказал: «Убирайся!» Схватил за шиворот и вытолкал на улицу.
Жил с ребятами в пещере на крутом берегу Волги.
Вот отрывок из романа: «Оккупация»:
«Кто-то из кармана достал несколько картофелин, кто-то чистил морковку, свёклу — и вот уже котелок висит над костром, и снег, набитый до краёв, превращается в воду, и всё варится, парится, а я облюбовал себе свободный уголок пещеры, — тут сено, клочок соломы и лоскут вонючей дерюжины. Я устраиваюсь поудобнее и — засыпаю.
Я хорошо помню, как в те первые часы моей жизни в пещере Бум-Бум, ставшей мне прибежищем на четыре года, я уснул крепко и увидел во сне родную деревню, и родимый дом, и отец сидит в красном углу под образами, а мама тянет ко мне руки и явственно слышу её голос: «Иди ко мне. Ну, Ванятка, сыночек мой. Ты теперь дома и никуда больше не поедешь. Иди ко мне на ручки».
И ещё помню, как проснулся я в пещере, увидел, что нет у меня ни дома, ни отца, ни мамы... Страшно испугался и заплакал. И плакал я долго, безутешно — ребята смотрели на меня, и — никто ничего не говорил».
Голод в 1933 году по всей Российской империи прошёлся, но особенно жестокий он на Украине был и по берегам Волги катился вниз по течению к бывшей хазарской столице Астрахани. На крутом глинистом обрыве правого берега, из которого глину для строительства домов брали, в уютной пещере с видом на Волгу поселилась дружная ватага бездомных ребят, в которой я был самым младшим. У нас и свой атаман объявился — парень лет пятнадцати в красной бескозырке с надписью на чёрной ленте «Ермак». Так мы его и называли «Ермак».
Жизнь-то она и такая бывает! Вместо избы тёплой небо звёздное над головой, простор от горизонта до горизонта. Воля! Нет тебе ни работы, ни школы, и никаких других забот. Когда хочешь, ложись, когда хочешь, вставай. Одно только маленькое неудобство: есть нечего. Воду пригоршней из Волги черпали, а вот с едой как-то сразу не заладилось. Большие парни, — тоже из бездомных, — нам говорили: плохо это, конечно, когда есть нечего, но вы привыкайте. Еда не для всех приготовлена. Птичкам разным тоже еду не дают, а ничего, живут же. И вы будете жить. Кто-то и помрёт от голода, его в Волгу бросите, а другие выживут.
Четыре года я без еды прожил и — ничего. Что-то и ел, конечно; Бог без попечения никого не оставляет; когда случай какой подвернётся, а когда удача — выжил. И теперь всему миру свидетельствовать могу: человек не только без крыши, но и без одежды, и даже подолгу без еды жить может.
И вот ведь что важно, и о чём бы я хотел сказать: беспризорный люд — это тоже сословие. В тридцатых годах прошлого века в этом мире миллионы оказались. Господа демократы, Жириновские всякие — большие мастера вымаривать и выстуживать русского человека, а он, русский человек, всё живёт и живёт.
Но я вот зачем эту свою жизнь вспомнил: много я в том мире хороших людей встретил — и честных, и добрых, и по-своему умных. А иногда встречались и такие, которым и сейчас подражать хочется. Вот ведь оно в чём дело: дух интеллигентства даже и там был!
Есть у меня роман автобиографический «Ледяная купель». Там я о гибели своего атамана рассказал. Вот как это было:
«Но тут над самой головой Артёма раздался строгий и зычный голос Одесского Ивана:
— Ермак! Дай мне камушек, который ты позычил у отца Дионисия.
По снежному насту неспешно и тяжело хрустели шаги. В правой руке Ивана был пистолет. Ермак растерянно пятился назад. Он сжался стальной пружиной, выдвинул вперёд растопыренные пальцы — сторожко шагал назад, не спуская глаз с надвигавшегося врага. А враг шёл, тяжело ступая по свежевыпавшему снегу, и, казалось, ничто не может отвратить беды. Артём оглянулся: двое раненых умывали лица волжской ледяной водой, третий, опустив в растерянности финку, стоял в стороне, Копчик и Чиляк сидели в укрытии.
И вновь зычный голос:
— Отдай Розу!
Ермак кинул взгляд назад, видно, ждал подкрепления. Перебрал пальцами: между ними сверкнули лезвия бритв. Ещё взгляд назад. И вдруг встал, распрямился. Скрипуче-пронзительно раздался его голос:
— Хорошо, хорошо!.. Ты подходи ко мне ближе, я покажу тебе, как бушует чёрное море!..
Иван выстрелил. Ермак вздрогнул, выбросил вперёд руки, и с ладоней, одна за другой, скользнули узенькие полоски металла — некогда грозное оружие атамана. Неверными шагами он подошёл к камню, возле которого минуту назад одолел своих врагов, обхватил его, сполз на колени. Повернул голову к подходившему Ивану, и Артём явственно увидел, как по щекам Ермака покатились слезинки — может быть, сердце его, закалённое в жестоких схватках с судьбой, смирилось перед лицом смерти.
Иван вновь вытянул руку с пистолетом, хотел добить Ермака, но Артём, стоявший рядом, казалось, помимо воли своей, движимый импульсом мгновенно вспыхнувшей жалости и обиды, вырвал пистолет у Ивана, кинул в Волгу. Иван опешил, отступил назад, смотрел на Артёма, страшно поводя белками глаз. И будто бы вспомнив что-то, метнулся к Ермаку, выхватил из грудного кармана бумажник. Но в то же мгновение Артём рванул бумажник из рук Ивана. Тот совсем опешил, даже присел от неожиданности. А Артём, сжавшись стальной пружиной, не ведая, что творит, шёл с кулаками на одесского атамана.
— Нечестно, дядя, бьёшься, — выдыхал Артём хрипло. — С наганом-то каждый...
Иван, приняв его за сумасшедшего, пятился к барже и жестом руки подзывал кого-то. Не сразу понял Артём, что драться с ним атаман боится, зовёт на помощь другого. Но Артём шёл всё быстрее. И тогда Иван выхватил из кармана финку. Артём закипел, затрясся.
— Нечестно, дядя!..
Атаман остановился, далеко вперёд вытянул руку с финкой.
«Боже мой! Как он здоров! Он и без финки любого молодца в землю вгонит».
Думал так Артём про себя, но шагу прибавлял. Тяжело висели кулаки по бокам, свинцом наливались мышцы. Урки ближе подошли к ним, дивятся с тайной завистью и восхищённо смотрят на безоружного смельчака, рискнувшего сразиться с атаманом, потому что ни в городе Одессе, ни в Ростове, ни в Волжске не было и не могло быть урки, решившегося бросить вызов Ивану, и по всем неписаным законам воровского мира такого не предполагалось; потому-то и стояли урки в позе каменных изваяний, и ждали, заворожённые, развязки необыкновенного эпизода.
— Нечестно так... с ножом-то... — чуть слышно говорил Артём, и уже неземной, нечеловеческой силой полнилась его грудь. Он, кажется, слышал потрескивания суставов в пальцах рук, в ушах гудел звон колоколов. Наверное, вот так же дед Михайло шёл на противный ряд в кулачном бою, и от его удара никто уж подняться не мог. Вспомнил наставления бабушки: «В гневе наш род страшен — помнил бы ты это, внучек».
Лицо бандюги перекошено злобой, финка поднята высоко, блестит.
Коршуном бросился бандит — Артём ловко захватил руку с финкой, другой рукой, что было сил, толкнул под дых. Ойкнул бандит — финка скользнула к ногам, повалился в снег. Потом встал, сделал несколько шагов к берегу, упал на льдину. И в тот же момент льдина раскололась на две части, и та часть, на которой кровью исходил Артёмов противник, оторвалась от берега, закружилась, смешалась с другими льдинами, устремилась в чёрное бурлящее разводье.
Постоял Артём на берегу — не помнит сколько. Машинально финку поднял, в руках повертел. И, ни на кого не взглянув, побрёл по берегу — в сторону Тракторного завода.
— Артё-о-ом!..
Повернулся: Филин сын к нему идёт. Вынул Бунтарёв Ермаков бумажник, сунул в него газету с заметкой о Розе, бросил следователю. И хотел идти, но повернулся, сказал чужим голосом:
— От меня отстаньте. На завод пойду... работать.
Филин, словно истуканчик, кивал головой, а сам крепко прижимал к груди бумажник. Он, верно, не знал о заметке в газете, верил: тут она, Жёлтая роза.
Артём двинулся по берегу на север в сторону рабочих посёлков. Впереди, на фоне синего неба, летели к облакам трубы Тракторного завода».
Эпизод этот списан почти с натуры. Многое позабылось из той поры моего детства, но вот бой деревенского парня с главой одесских уркачей и сегодня в мельчайших подробностях стоит перед глазами. Не учён был грамоте Артём, никто не прививал ему правила поведения в жизни, а вон какой высоты подвиг совершает он в отместку за смерть своего товарища! И когда я затем на фронте буду командовать взводом артиллеристов, а потом и батареей, Артёмово благородство как бы само собой вело по дорогам войны, помогало держаться, стоять и побеждать.
Прожил я в беспризорном мире четыре года. Тут была моя и школа, и наука жизни, — и, может быть, самое главное: тут я получил знаний куда больше, чем за то же время получили мои благополучные сверстники в школе. Случилось так, что однажды, стоя «на васаре», то есть на часах во время ограбления взрослыми «уркачами» квартиры, я увидел, как из окна вылетели два мешка с книгами. Уркачи потом убежали, и книги им не потребовались.
Мы затащили мешки в лодку и поплыли вниз по Волге к пещере Бум-Бум. Ребята, мои друзья, тоже книги брать не захотели, и я за ночь перетаскал их к себе в уголок, сделал из них постель и затем вытаскивал по одной и читал. Хорошо, что моя сестра Нюра научила меня читать, и теперь, я хотя и медленно, и по складам, но читал. Иные книги читал по два, а то и по три раза. В своей короткой биографии «О себе» я так напишу об этом: «Сначала я разглядывал картинки, потом прочитал страницу-другую, и затянули меня фантазии великих мечтателей, бурный водоворот страстей человеческих».
Там же, в этой биографии, я расскажу:
«В 1937-м году я пришёл на Тракторный завод, и, назвавшись четырнадцатилетним, попросился на работу. При этом, кажется, сказал: «Если не хотите, чтобы я воровал». Работники отдела кадров, очевидно, не хотели этого и послали меня учеником токаря в депо».
Потом где-то на столбе плакат увидел: «Молодёжь — в авиацию!» И поехал в Грозненскую авиашколу. На экзаменах сочинение написал на четвёрку: помогла начитанность, а вот математика...
И я собрался уж возвращаться в Сталинград, но армянин Будагов сказал: «Напиши за меня сочинение, а я сдам за тебя математику». В образе армянина ко мне подошла судьба. Вернись я в Сталинград — и через два года попал бы в ополчение, откуда живым никто не пришёл. Я же кончил авиашколу, и жизнь моя покатилась по другой дороге, тоже нелёгкой, но счастье всю войну мне улыбалось.
В битве за Будапешт все два с половиной месяца я был в самом пекле и закончил её в звании старшего лейтенанта и в должности командира фронтовой зенитной батареи. Фронтовая газета напечатала обо мне очерк «Самый молодой комбат фронта». И тут, в Будапеште, и окончилась для меня Великая Отечественная война.