Разведённые мосты
Последние слова покрываются раскатом смеха. Нам тоже весело. Анекдот вполне соответствует духу рукописи, которую мы принесли. Пришёл Евгений Васильевич Стукалин. Пожимает нам руки, приветливо улыбается. Заполучив от Люши рукопись и полистав её, говорит:
— Ну, это роман, дело серьёзное. Романов мы ещё не печатали. Пойдёмте к директору, будем решать вместе.
Директора мы знали, но встречались с ним два-три раза, да и то накоротке. «Жёлтая роза» шла гладко, препятствий на её пути не было и вмешательства директора не требовалось. Владислав Аркадьевич Смирнов-Денисов был в литературном мире человек заметный, ему не было и сорока, когда он стал доктором филологических наук, работал в Институте русской литературы — Пушкинском доме, как его ещё называли, пробовал себя и в прозе. Писал он рассказы и небольшие повести, но я их не читал, но надеялся, что мне его книги попадутся, и я их ещё прочитаю.
Буду до конца откровенен: я и не очень стремился читать произведения директора, надеясь тем самым избавить себя от необходимости говорить о них своё мнение. А ещё и опасался, что однажды он мне скажет: «А я стучался в издательство "Современник", когда вы там были главным редактором, но получил от ворот — поворот».
А пуще того боялся, что однажды он мне то ли шутя, то ли серьёзно скажет: пытался зайти к вам, но секретарша мне говорила: занят да занят. К счастью, никогда впоследствии при нашем многолетнем и счастливом для меня общении с этим замечательным человеком подобных разговоров не возникало.
Итак, зашли к директору. Сразу же скажу: это был красивый человек; красивый какой-то своеобразной мужской обстоятельной красотой. Несколько лет спустя он покажет мне свой портрет, писанный известным питерским художником, и скажет: похож на какого-то испанского гранда, но ничего не поделаешь: таким меня увидел художник. И в самом деле: несколько вытянутое лицо, усы, бородка и умные выразительные глаза, в которых читалась затаённая грустная дума.
Может быть, он предчувствовал свою скорую, внезапную и совершенно нелепую кончину, может быть, и что-нибудь другое, но теперь, когда его нет и я уже не стеснён опасением, что он будет читать мои аттестации и может подумать, что я льщу ему, — свободный от этого, смущающего душу обстоятельства, могу сказать: человек этот был не только самых высоких внутренних достоинств, но ещё и порядочный во всех мелочах своего внешнего поведения.
Смирнов-Денисов сказал нам просто:
— Буду читать вашу рукопись, а когда прочту — позвоню вам.
На том мы и расстались.
Шли домой по берегу канала Грибоедова. Я не знал, почему именно так был назван канал, перетянутый, как ремнями, живописными мостами, но думалось мне: именно где-то здесь рядом жил Александр Сергеевич Грибоедов, и здесь же недалеко речка Мойка и на её берегу была квартира его великого тезки Пушкина. И, может быть, два поэта гуляли тут по вечерам... Как волнительно думать и мечтать об этом, какой святостью и благословенным озарением дышат эти места!
Я мало знал Смирнова-Денисова, но был почти уверен: роман он не напечатает. Слишком многих больно жалящих существ опрокинет он на себя, и это в начале своей издательской деятельности! Я сам был издателем, знал и видел все засады, из которых могли выпрыгнуть ретивые критики. Стоило кольнуть тайных врагов России, как тотчас и на автора, и на издателя выльют ушат грязи; обвинят, обвиноватят и в том, чего ты никогда не делал.
Десять лет я работал в «Известиях», бывших и в пятидесятых, и в шестидесятых, и в семидесятых годах, — и особенно, в пору редакторства там Аджубея, — эпицентром нашего отечественного еврейства. Выкинутый ими из кресла начальника КГБ, Крючков, опасливо озираясь, мягко и почти нежно назовёт их «агентами влияния».
Потом мне доверили пост заместителя главного редактора всех издательств России, а их было пятьдесят два, а уж потом почти пять лет я работал в издательстве «Современник», выпускавшем только новую, и только художественную литературу, создаваемую в России. Триста пятьдесят авторов в год пропускал я через свои глаза: почти каждый день прочитывал на предмет выпуска в свет книгу.
Какие страсти кипели вокруг, сколько устных и письменных просьб от сильных мира сего, сколько мин и капканов расставлялось окрест!.. Как бы мне хотелось рассказать обо всём этом Люше! Но зачем? Как я мог плеснуть ледяную воду на её распалившуюся страсть издавать и издавать мои книги?..
Шёл я по местам, овеянным славой Отечества, и думал, думал. И о том, между прочим, как бы не показать своих сомнений великой в своём святом порыве женщине, которую на склоне жизни подарил мне Всевышний.
Позвонил Смирнов-Денисов. Сказал:
— Заходите. Есть серьёзный разговор.
Я решил: серьёзный разговор — значит, серьёзные возражения.
Люша сказала:
— Ты слышал: есть серьёзный разговор! Я знала: книга понравится, её будут печатать.
По Сенной площади, а затем и по берегу канала Грибоедова я плёлся сзади, и по мере того, как мы приближались к дому 170, я всё ниже опускал голову, я уже слышал приговор директора: «Ну, вы сами понимаете: время для такой книги ещё не пришло. Может быть, оно придёт через пятьдесят лет... может, через сорок. И тихонько пропоёт: «Жаль только жить в эту пору прекрасную, уж не придётся ни мне, ни тебе».
Люша поворачивается, толкает меня в плечо:
— О чём ты думаешь?.. Почему молчишь? День-то у нас какой! Книгу будут печатать!
— А почему ты думаешь, что книгу будут печатать?
— Вот те на! Он ещё сомневается. Да я по тону, каким говорил со мной директор, поняла: книгу будут печатать. Да ты сам мне говорил: романы у вас и в столичном-то издательстве появлялись не часто, а уж если хороший роман!.. он и вовсе большая редкость!
— Но ты откуда знаешь, хороший это роман или не хороший?
— Так я же его читала! И дважды перепечатала на машинке. Мало сказать, что роман хороший. Я много читала книг о войне, но твоя «Настя»...
— Ну, хорошо, хорошо. Только ты не вздумай его хвалить там, в издательстве. Не забывай, что мы с тобой в некотором роде родственники.
Директор встретил нас совсем не так, как директор издательства встречает авторов. Поднялся нам навстречу, что-то говорил несвязное, но при этом широко улыбался и потряхивал своей небольшой аристократической бородкой. И почему-то всё больше обращался к Люше и ей же сказал:
— По поводу вашего романа у меня возник грандиозный проект: я решил издавать серию «Русский роман». Такую серию давно пытались начать в Лениздате, но так и не решились. А мы решились, и начнём её с романа «Баронесса Настя». А?.. Как вы находите такой проект? Возражать не станете?
Говорил он всё это, не выпуская Люшиной руки, и говорил только ей, будто меня тут и совсем не было. А я вдруг подумал, что мы тоже не однажды подступались к этой идее, но романы в издательство хотя и приходили, но таких, которых бы можно назвать так громко «Русский роман», у нас не было, и мы эту идею утопляли во времени. И, может быть, потому я такое заявление директора хотя и находил разумным, но считал чересчур смелым. А он повернулся ко мне и сказал:
— Ну, как, Иван Владимирович, одобряете мою идею?
Я ответил:
— Вы не только издатель, но ещё и учёный по части филологии. Вам виднее.
Директор размашисто ходил по кабинету и в явном возбуждении потирал руки. В ту минуту я не знал, но потом мне открылись и вожделенные замыслы этого человека. Он выпустил уже много книг, но по большей части поэтических, а поэзия и нам в Москве, а тут в особенности, денег в кассу издательства не прибавляла. Прозаические книги, как нам потом рассказали, тоже раскупались плохо, и издательство, словно перегруженный корабль в штормовую погоду, готово было вот-вот опуститься на дно. Сотрудников в издательстве было немного, но им едва платили скудное жалование; деньги уходили на оплату помещения и налогов. Как утопающий за соломинку, схватился директор за нашу книгу. Он решил: «Настя», наконец, поможет ему поправить финансовые дела.
Издательский художник, он же, кстати, писатель, Вадим Круговов талантливо оформил роман, живописно и остроумно придумал и исполнил рисунок обложки, и книга скоро была напечатана. Директор сам её повёз в магазины, несколько пачек продал в Дом книги на Невском проспекте, а всего книгу взяли двадцать пять магазинов.
Люша ликовала, и в издательстве были довольны: такого интереса к роману и они не ожидали. А через неделю Смирнов-Денисов снова поехал в магазины. Книга была распродана в два-три дня. Издатель заходит к директору Дома книги, благодарит за быструю распродажу и предлагает новую партию книг, — теперь уже большую, в несколько сотен, а то ещё и тысячу.
— Ну, нет, не надо. Книгу нам не привозите.
— Как? Почему? Она же продана!
— Продана, но... не надо.
— Но позвольте! Объясните же мне, в чём дело? Другие книги у вас лежат, их никто не покупает, а вы все равно их берёте. Эту же раскупили в три дня, и вам, и нам она приносит доход...
— Владислав Аркадьевич! — жёстко заговорил директор магазина. — Вы отвечаете за свою работу, я — за свою. Позвольте мне решать, какую книгу продавать, а какую... извините, не предлагать читателю.
— Выходит, демократы отменили одну цензуру, но наладили цензуру собственную, и неизвестно ещё, какая из них покруче.
Директор магазина молчал. Но взгляд его, холодный и непреклонный, говорил: разговор окончен и нет смысла его продолжать.
Примерно такой же сценарий опрокинулся на голову нашего издателя и во всех других магазинах. Смирнов-Денисов приехал к нам на квартиру и в мягких тонах пытался обрисовать невесёлую картину. Мне было тяжело слышать историю первых шагов моего детища, но я всем своим предыдущим опытом был подготовлен к такому обороту дел.
Рассказал издателю и потрясённой Люше, что в каждом магазине есть человек, своеобразный большевичок в кожаной тужурке, и он вынюхивает камушки, летящие в огород его племени, и подаёт сигналы всем книжным магазинам: эту книгу не принимать, а если приняли, закладывать её подальше от покупательского глаза, а если нужно, и совсем её прятать. «Настю» они разнюхали скоро и, увидев, какой интерес проявляют к ней читатели, дали команду: завалить напрочь, не принимать и одной книги.
Больше всего я страдал, глядя на Люшу. Она была потрясена, ошеломлена коварством людей, сидящих где-то в уголках и зорко отслеживающих поток литературы, решающих, что нам читать, а что не читать. Слушала наш разговор и молчала. А когда мы кончили, пригласила нас к чаю и тут за столом сказала:
— Я не отступлюсь. Я возьму «Настю» за руку и приведу её к читателю. А уж читатель пусть решит: хороша эта девица или не очень. Но я-то уверена: «Настя» — чудо как хороша!
Так или иначе, но «Настя» залегла. Смирнов-Денисов ещё на что-то надеется, звонит директорам магазинов: глухо! Никто не хочет ставить на свои полки ни одного экземпляра. И снова я задаю себе вопрос: «Неужели и в книжной торговле всё так схвачено? Но, может быть, им удалось такое только в Москве и Ленинграде? Да ещё в Киеве, Минске?.. Неужто и по всей России?..»
Однако, как ни крути, а «Настя» залегла. Её тираж занял полкомнаты в издательстве, лишив сотрудников так дорогой для них площади. До нас доходят слухи: директор дарит её приходящим к ним авторам, развозит по друзьям, рассылает по библиотекам, — он будто бы по своей инициативе послал большую партию в Москву и другие города. На что-то ещё надеется, чего-то ждёт, но я-то уж знаю: если нет в продаже, нет и у читателя.
Издание книг оплачено нами, она — наша собственность. Но мы не торопимся вывозить её из издательства. Во-первых, потому что и сами заинтересованы в её распространении: пусть бесплатно, но люди берут, люди читают. А во-вторых, ещё надеемся, что книга, все-таки, пробьёт брешь и где-то попадёт на полки магазинов. Ведь на неё было столько надежд у работников издательства!
Между тем, до нас доходят слухи и о бедственном положении «ЛИО Редактора» — так называется издательство, первое частное издательство в Ленинграде, основанное исключительно русскими людьми. Может быть, ещё и поэтому их детище встречает такое дружное сопротивление книгопродавцов?..
Чувствую себя отвратительно. Вот тот самый момент в жизни творческого человека, когда его крепко обнимает и душит так хорошо знакомая русским интеллигентам ипохондрия. Особенно она прилепляется к человеку в пожилом возрасте, а мне уж как-никак, а за шестьдесят. Я давно уж пенсионер и по праву мог бы отдыхать, но нет: я вновь и вновь кидаюсь в баталии и, как часто бывало в моей жизни, разбиваю себе нос. Ну, ладно бы одному разбили морду, а тут ещё и хрупкую, не знавшую до того бед женщину потащил за собой в драку, и ей досталось от моих врагов.
Украдкой поглядываю на Люшу, слушаю её телефонные разговоры и невольно сравниваю с Надеждой, моей покойной супругой. Плохо, если и её душа витает где-то рядом; хватило для неё мук, натерпелась она со мной, настрадалась с моими книгами. Бывало, нянчит, нянчит рукопись; дважды или трижды её перепечатает, вычитает ошибки, всю оближет и радуется, как ребёнок, увидев её напечатанной. И месяц-другой выслушивает комплименты, похвалы друзей и читателей — частью неискренние, сказанные из желания польстить, но по большей части всё-таки сердечные и дружелюбные.
Приятны они бывают и мне, как автору, но по всему я вижу, что особенную радость доставляют жене, верной подруге жизни. Но вот однажды разворачиваем газету, «Литературную» или «Комсомольскую правду» — они особенно злые и всегда держали меня на мушке, — читаем статью, а в ней брань: и события показаны ложно, и люди изображены не так, а уж что до женщин — тут какие-то бледные тени, а не женщины. Словом, всё не так и книгу напечатали зря.
И — Боже мой! Какие страдания я читал на лице своей супруги! И если в сорокалетнем возрасте у неё уже стала развиваться гипертония, то виной тому, несомненно, были мои писания. И с жизнью она рассталась рано всё по той же причине.
Я теперь смотрел на новую подругу и думал: ей-то зачем мои муки? Она-то ведь ещё больше страдает, чем я?..
Думал я об этом и в то же время видел: не хочет она смиряться. Ездит куда-то, звонит знакомым и незнакомым людям — и всё о «Насте».
Однажды сказала:
— Они там щедро раздают её бесплатно, а я не желаю. Я все деньги отдала за её издание. И хотела бы продавать «Настю». Надо же будет и другие рукописи издавать.
Был у нас автомобиль. Я не хотел ездить на нём по городу, а дачи у нас нет, — она есть, но под Москвой. Словом, машина не нужна, и она продала её. В освободившийся гараж завезла большую часть тиража «Насти». Много пачек оставила и в издательстве. Пусть директор дарит её писателям, поэтам, а если сможет — и продаёт.
Не знаю, как другие авторы, но я всегда тяжело переживал трудную судьбу своей рукописи. До переезда в Ленинград, а если сказать другими словами — при советской власти, мне удалось издать три романа и пять или шесть повестей, — это кроме рассказов, которые печатались в газетах и журналах. Повести оставались незамеченными, а романы все подверглись остракизму.
Скажу откровенно, за какие такие «доблести» меня замечали большие газеты. Слово «доблести» я хотя и заключаю в кавычки, но книга, которую громила «большая дубинка», то есть столичные газеты, должна была обязательно содержать в себе какой-то горючий, взрывоопасный материал, — только в этом случае она могла обеспокоить китов отечественной журналистики в наше советское время, когда я и формировался как писатель. И поскольку в русском обществе ещё с царских времён стойко бытовало мнение: трясут только ту яблоню, на которой есть плоды, то критика отрицательная больше привлекала читателя, чем похвала.
В литературной среде из уст в уста передавался рассказ о поэте, который никак не мог завоевать симпатии читателя, и в издательствах его стихи печатали с неохотой, а если и напечатают, то тоненькой книжечкой и мизерным тиражом. Но однажды, в пору «охоты за ведьмами», когда всякий критический наскок газеты мог повлечь за собой и арест, главнейшая газета страны напечатала об этом поэте большую статью «Враг среди нас».
Вася — так звали поэта — прочитал эту статью, побросал в сумку бельишко, продукты и, ничего не сказав жене, поехал на вокзал. Уехал он далеко в Сибирь, устроился помощником к леснику и тихонько, как мышь, прожил в лесу лет пять. А потом вернулся в Москву и вечером пошёл в Дом литераторов. И как только он вошел в него, к нему кинулись бывшие друзья, собутыльники:
— Вася! Где ты пропадал?.. Тут все ищут твои книги, заучивают наизусть стихи, а ты — пропал.
— Да почему ищут?.. Почему заучивают? Раньше-то, вроде, и не интересовались.
— Раньше? Когда это было — раньше? А как вышла о тебе статья, так и начали искать книги.
Вася похолодел. Упавшим голосом спросил:
— Какая статья?.. О чём она?..
— Ах, ты, садовая голова! Какая, да о чём?.. Кто теперь помнит, что в ней писали, важно, что ты стал знаменитым. Можно сказать, проснулся, а у изголовья — слава. Каждому бы Бог послал такую судьбу!..
И в самом деле: Вася стал знаменитым. Каждый ему кланялся, тянул руку, а в издательствах охотно печатали его книги. Слава — дама капризная, и никто не знает, как завоевать её расположение. Она может и нечаянно лизнуть тебя, а чаще всего проходит мимо и даже мельком не взглянет в твою сторону.
Что же до меня, то я после критических статей в свой адрес в сибирскую тайгу не убегал и каждый укол хотя и болезненно, но перемогал. Жил, как и все живут, и всегда помнил одну непреложную мудрость: выше своей головы не прыгнешь. И, слава Богу, никогда не горел желанием забраться на какие-то высоты. А если судьба и совала меня иногда в кружок избранных, я там не испытывал особых радостей.
Но вот чего не сумел одолеть в своей жизни, так это равнодушного отношения к судьбе своих рукописей. Книги — наши дети, а о детях в народе говорят: малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки. Удивительно, как точно отражается в этой пословице взаимоотношение родителей и детей и так же точно выражены отношения литератора и его трудов.
Но я, конечно, был бы не до конца честен в отношениях с читателем этой моей воспоминательной книги, если бы не объяснил ему причины таких трудных первых шагов моего романа о войне. В этой главе я уже кое-что сказал об этом, а в других местах постараюсь рассказать подробнее.
Судьба «Насти» омрачила все стороны только что начавшейся моей жизни в Ленинграде. Мне и теперь кажется, что если бы такое случилось в Москве, я бы легче пережил эту неудачу; там и моя Надежда уж притерпелась к подобным ударам судьбы, и приятелей было много, кто-то бы нашёл слова утешения, но здесь я был один, или почти один — некому было душу выплакать, да и, признаться, не хотелось. Дважды или трижды сказал жене:
— Оставь хлопоты. С книгами это бывает. Ну, постигла неудача, так и что же? Не впадать же нам в истерику.
— Ну, уж дудки, чтобы я отступилась и оставила «Настю» лежать в гараже да там у них в издательстве. Наконец, какая неудача? Книгу раскупили, едва она появилась на прилавках. Да я обойду все магазины и потребую объяснений. Я найду людей, которые на Невском будут продавать книги. Продают же там газеты и патриотические журналы. Наконец, сама пойду к метро «Пионерской» и буду стоять с книгами.
Доходили до нас слухи о том, что плохи дела и в издательстве. Я знал, что бедствует Евгений Васильевич; у него новая семья, маленький ребёнок и жена не работает. И директор берёт для себя из кассы самую малость, а у него два взрослых сына, им надо поступать в институт. Люша тоже вытряхнула за издание «Насти» все бывшие у неё денежные запасы.
Сам того не желая, я, кажется, явился причиной многих потерь и страданий, — и не только для нашей семьи. Стали появляться боли в сердце; я тогда шёл в Удельный парк и, как мой добрый приятель Фёдор Григорьевич, старался на прогулке унять душевное беспокойство. Хотел бы с ним посоветоваться, но не люблю жаловаться на своё здоровье. А между тем, напрасно я уже тогда не рассказал Фёдору Григорьевичу о посетивших меня болях в области сердца. Он бы меня прослушал и сказал бы: «Да у тебя, батенька, поднимается давление. Если не принимать лекарств, то может развиться и гипертония».
Потом Фёдор Григорьевич положит меня в свою клинику, и я обо всём этом узнаю. А его супруга Эмилия Викторовна прочитает мне немало сентенций о необходимости быть внимательным к состоянию своего организма, приобретать элементарную медицинскую грамотность и не оставлять без внимания болевые сигналы, возникающие то там, то здесь в нашем теле, особенно в возрасте, когда тебе далеко уже за сорок и даже за пятьдесят.
Я в свою очередь рассказывал Эмилии Викторовне и Фёдору Григорьевичу о своём друге Игоре Ивановиче Кобзеве. Этот наш замечательный поэт, — может быть, один из самых талантливых во второй половине прошлого столетия, — совершенно не обращал внимания на «болевые сигналы», не ходил к врачам и не потреблял никаких лекарств. А между тем, как у всех творческих натур, у него частенько случалась та самая неприятная гостья, которую русские господа-дворяне называли замысловатым словом: ипохондрия. В переводе же на простой народный язык это была обыкновенная хандра, или депрессия. К счастью, я эту химеру не знал до весьма преклонных лет, за что и молитвенно благодарю родителей и нашего главного благодетеля Господа Бога. Игорь же знал, и бывало придёшь к нему, а он лежит на своей широкой тахте и смотрит в потолок.
— Что с тобой? — спросишь его. — Тебе нездоровится?
— Да, болит голова и сердце ноет, да это со мной частенько бывает, так чего уж тут?.. Стихи плохо идут, а от этого и хандра накатывает.
— Стихи, может, и идут плохо от нездоровья. Схожу-ка я домой да принесу прибор для измерения давления. Ты ведь знаешь: у Нади моей гипертония, так она и прибор купила. Японский какой-то, мудрёный.
— Какой прибор? Зачем он?.. Полежу — и всё пройдёт. А если вот ещё и ты со мной посидишь, так и быстрее пройдёт.
Но однажды ночью он разбудил жену свою Светлану Сергеевну, сказал ей:
— Голова болит. Никогда так не болела.
Она пошла к писателю Шевцову, у которого был телефон, вызвала врача. Врач осмотрел больного и сказал:
— Заберём его с собой.
Светлана взяла одеяло, но врач тихо проговорил:
— Ему уже ничего не надо.
У него разорвался какой-то мозговой мешочек. Скорее всего, от высокого давления.
Тут уместно будет напомнить суждения Углова. Он мне говорил, что смерть чаще всего наступает от сложения нескольких роковых факторов. Повысится давление, заболит сердце, а тут ещё присоединится внезапный неприятный разговор с женой, сыном, дочерью, а то и ссора; и ко всему прочему по небу поползут чёрные тучи или метель разыграется... Такого-то оборота дел будто и ждёт безглазая. Взмахнула косой — и нет человека.
Увела она до времени моего лучшего друга Игоря Ивановича Кобзева. А ему, между тем, только что исполнилось шестьдесят, и он мог бы ещё жить да жить, и писать свои прекрасные стихи.
Скверное это дело, когда в голову заползает мысль, от которой ты не можешь избавиться и которая мешает тебе жить. Именно такая мысль мне вскинулась однажды, когда Люша решительно заявила:
— Ты со мной по магазинам не ходи, я одна буду воевать с продавцами, а ты отдыхай, читай что-нибудь или гуляй по парку.
Читать я ничего не хотел, а вот парк полюбил и каждое утро, проводив Люшу к остановке троллейбуса, на котором она уезжала «на войну» с директорами книжных магазинов, шёл в парк, благо он был рядом, и углублялся в его дебри, шёл до пруда, на берегу которого стоял большой дом и тут же стадион для тренировок футболистов местной команды «Зенит», а не то так проходил и дальше к церкви Дмитрия Салунского, разглядывал иконы, подходил к алтарю и слушал проповеди молодого священника.
Но однажды мне подумалось: жить такой стариковской жизнью я не сумею; напрасно согласился оставить Москву и переехать на постоянное жительство в Питер. Тут у меня мало друзей, никто никуда не зовёт — засохнуть можно.
Вскинулась эта мысль, и я уже не испытывал прежнего удовольствия от прогулок по парку, начинавшийся утверждаться покой вновь вылетел из души, и я со всё усиливающейся тревогой думал, правильно ли я поступил...
Вечером Люша приезжала, и мы начинали ужинать или пить чай. Я ждал Люшиных рассказов, но она мне ничего не говорила о своих баталиях на книготорговом фронте.
— Что-то ты молчишь подозрительно, а я жду твоих докладов.
— Будет что-нибудь интересное — доложу, а так... пустяки разные. О них и говорить нечего.
— Покой мой бережёшь.
— И то верно. Ты и так натерпелся со своими книгами, теперь я их решила понянчить. У меня рука лёгкая. Чего-нибудь, а добьюсь. К тому же сам ты мне высказывание Пушкина приводил: стихи тогда пишутся, когда покой в душе наступает. Пусть твоя душа успокоится, тогда ты и снова писать начнёшь.
— Я?.. Писать?..
— Да, писать. Завтра компьютер нам привезут. Я уже деньги заплатила. Работу свою на современные рельсы поставим. Рукописи твоих романов на компьютер перепечатаю, на дискеты переведу. А там, глядишь, и деньги нам за книги пришлют. «Ледяную купель» в печать отдадим.
Я на это ничего не сказал. Не хотелось разводить минорных настроений. Люша только что окуналась в литературную купель — ещё не замёрзла, не остыла.
Любопытно всё в нашей жизни получается: идёшь-идёшь, и погода прескверная, мелкий дождь назойливо моросит, холодные струйки уж за воротник рубашки поползли, а тут вдруг солнце проглянуло, и на хорошую дорогу ты вышел — веселее на сердце стало, и поступь легче, на душе просторнее.
Я иногда думаю: изменились обстоятельства, случай счастливый подоспел — и тебе уже хорошо. Но многомудрый старец из Псково-Печёрского монастыря, мой духовник архимандрит Адриан, не раз говорил: «Ничего случайного не бывает, всё оттуда, от нашего Вседержителя и небесного отца...» И пальцем наверх покажет.
Ясным солнышком для меня явился компьютер, на который Люша переводила готовые главы «Последнего Ивана». Первые страницы этой книги запрыгали, затрепетали на экране этой удивительной машины, подлинного чуда двадцатого века.
А тут ещё подоспел новый приятный сюрприз, совсем неожиданный: я получил от секретаря Ленинградской областной писательской организации Анны Павловны Радзивилл приглашение стать членом их коллектива. Может быть, это был первый случай, когда за всё советское время в Союз писателей человека приглашали. По крайней мере, я такого случая не знал.
Сам же я, хотя и имел уже много книг, и окончил Литературный институт, и руководил крупнейшим издательством, но в этот почётный, элитный круг людей не просился, заявлений никогда не подавал. Не хотел ставить себя в положение человека, который старается уверить других, что он уже готов, уже созрел — примите меня в своё привилегированное общество.
Я поблагодарил Анну Павловну за оказанную мне честь и подписал присланные мне бумаги.
Как-то мы зашли в издательство, и тут нас ожидала приятная новость: из Москвы и других городов стали поступать заказы на «Настю». Вначале запросили несколько экземпляров, затем две пачки, а уж потом пошли письма от библиотек, книжных магазинов и отдельных читателей. Люди благодарили за роман, рассказывали подробно о том, что особенно в нём понравилось.
Пошли письма и на наш домашний адрес. Теперь уже мы получали деньги не только за книгу о Шичко, но и за «Настю». Появились деньги и в издательстве. Людям платили зарплату.
Люша смотрела на меня с победоносной укоризной. И в её карих прекрасных глазах я читал: «А что я тебе говорила? "Настя" борется и побеждает! Книга живёт своей самостоятельной жизнью. Она и сама пробивает себе дорогу и, в конце концов, выйдет на большие тиражи, займёт своё место в сердцах читателей. А к тому же, и есть у неё заботливая мама — это я».
Заканчивал работу над «Последним Иваном». Теперь уже я видел, что не ошибся в выборе жанра. Кстати, я много думал над тем, каким путём пойти в решении моего замысла. Помнил мудрость, изречённую немецким канцлером Бисмарком: чтобы прийти к цели, надо выбрать верную дорогу. Не хотел идти проторенной дорожкой, писать воспоминания в классическо-мемуарном стиле, решил внести поправки в этот заезженный в наше время жанр.
Ну, во-первых, позволил себе изменить одну-две буквы в фамилии некоторых персонажей — это для того, чтобы избежать неприятных объяснений с ними на манер того: а я этого не говорил или говорил, но не так. Впрочем, тут же замечу: в окончательном варианте таких «художеств» позволил себе немного, — один-два процента от общего числа персонажей. Всё же остальное у меня подлинное, все люди существуют в действительности, имена их и фамилии я не изменил. И события, и даже мелкие эпизоды выписал с натуры. Вот такой у меня получился симбиоз, который и привёл к обозначению жанра: «Роман-воспоминание».
Моя память всегда отличалась удивительной цепкостью; именно она, моя память, позволила мне, миновав школу, — в школе я учился всего четыре-пять месяцев, — сдать экзамены в Грозненское авиаучилище и затем с отличием окончить его, а во время войны, по стечению обстоятельств, за три месяца закончить курс Бакинского артиллерийского училища, где изучались американские зенитные системы «Бофорс», оснащённые автономными энергетическими установками и имевшие на каждой батарее радарную станцию «Сон-З-К».
Таких батарей во время войны было у нас, может быть, десяток-другой. Америка присылала нам автомобили, мясную тушёнку, табак для офицеров, но, как мне помнится, боевой техники мы от союзников не получали. Ну, разве что самолёты от англичан поступали, да и то в небольшом количестве.
Мне едва исполнилось двадцать лет, когда меня назначили командиром фронтовой зенитной батареи с пушками «Бофорс». Впрочем, и со своими пушками мы никогда не расставались. Они не были оснащены такой вспомогательной техникой, но стреляли куда как лучше и, главное, точнее. Многое из этого периода моей боевой жизни вошло в роман «Баронесса Настя».
И всё-таки страшновато было приступать к таким воспоминаниям. В Литературном институте мы с пристрастием изучали Герцена, может быть, ещё и потому, что институт располагался в доме дяди Герцена, богача Яковлева: тут многие годы жили и отец Герцена, и сын его. Именно он написал классический воспоминательный труд «Былое и думы», — я читал эту книгу и восхищался её художественной силой и правдивостью. Невольно поражался, как это писатель мог запомнить столько имён, встреч, всевозможных разговоров, конфликтов; как он мог с такой яркостью выписать десятки и сотни эпизодов своей жизни.
Их нельзя придумать, высосать из пальца, — они бы тогда не сверкали, как бриллианты, деталями и подробностями из жизни той эпохи. Но Герцен писал свою книгу в сравнительно молодом возрасте, что называется, по горячим следам. А я-то вон как далеко отошёл от «Известий» и «Современника». Почти сорок лет отделяют меня от того времени! Все события стёрлись в памяти, как старинный медный пятак, который я нашёл в детстве, и он был мне единственной игрушкой. Но и всё-таки надо, надо писать! Дорогу осилит тот, кто сделает первый шаг. «Надо садиться и писать, писать», — думал я, как всегда со страхом глядя на белый лист бумаги.
К делу подталкивала Люша. Она вставала рано и садилась за компьютер, перепечатывала на него машинописные тексты моих неизданных романов «Ледяная купель», «Филимон и Антихрист», повести и рассказы. Почти каждый день куда-то ездила, устраивала на продажу «Настю» и мою книгу о её покойном муже Геннадии Шичко. Писала письма знакомым энтузиастам борьбы за трезвость, предлагала покупать книги.
И заказов становилось больше, они теперь шли из разных городов России, из бывших республик Советского Союза. Для нас, борцов за трезвость, Союз не распался, мы, как и прежде, ежегодно собирались на съезды, конференции, — вот тогда книги о Шичко расходились сотнями и даже тысячами. У Люши снова появились деньги, она заводила в типографию «Ледяную купель» и «Филимон и Антихрист».
А я продолжал писать «Последнего Ивана». И писал его так, как если бы мы жили последний день. Выбросил из головы все запреты, писал правду, одну только правду. Хорошо знал, что история не прощает писателям, которые кого-то боялись, что-то утаивали, не договаривали. Современный летописец Пимен должен быть смелее Ильи Муромца. Этого же требовала от меня Люция Павловна.
Я уже успел разглядеть, что моя новая подруга — боец, она родилась с душой Зои Космодемьянской и сердцем Лизы Чайкиной. И в том, что в моём «Последнем Иване» оказалось так много того, чего старательно избегали мои сверстники — писатели уходящего двадцатого века, я во многом обязан моей новой подруге.
Замечу тут кстати: на женщин мне всегда везло. Смелостью и даже безоглядной отвагой отличалась и рано покинувшая меня Надежда. По многим страницам своих книг я рассыпал благодарные отзывы об этой красивой и благороднейшей женщине. Пусть Бог услышит мои молитвы и не оставит её своим попечением.
Память помогла мне без каких-либо документов и письменных источников за полгода запечатлеть на бумаге почти двадцатилетний отрезок жизни, когда я работал в газете «Известия», а затем в издательстве «Современник». Вместе с Люшей мы печатали этот роман на компьютере, вместе редактировали, отрабатывали. Её чувство языка и художественная интуиция поразительны. Именно она помогала отрабатывать все книги так, что редакторская правка и корректорская производились затем в издательстве в самых минимальных дозах.
Впрочем, не могу тут не отметить и прекрасное чутьё художественного слова моими редакторами Натальей Григорьевной Выжевской и Евгением Васильевичем Стукалиным. Их профессионализм выше всяких похвал, им я также во многом обязан тем, что все двенадцать романов, которые я написал и издал в серии «Русский роман» за шестнадцать лет жизни в Петербурге, вышли в свет в самом наилучшем виде, без досадных ошибок.
«Последний Иван» я написал за полгода, и вскоре же он был издан. Эту книгу уж никто не мог задержать. Она продавалась и продаётся в Петербурге, в Москве, метнулась и в другие города, и даже за границу. А теперь уж «Последний Иван» и книга о пьянстве русских писателей «Унесённые водкой» целиком помещены в Интернете, и нам недавно позвонила из Америки наша добрая знакомая Маша Трезорукова и сообщила, что её коллеги по фирме, главным образом русские евреи, приехавшие недавно из России в Америку на постоянное жительство, читают эти книги на экране своих компьютеров.
Итак, «Последний Иван», мой тёзка, удачно и, можно даже сказать, счастливо начал свою жизнь. Из Москвы нам прислали так называемый прайс-лист, то есть указатель цен, по которым там продаются мои книги. «Ивана» продавали по 150 рублей за экземпляр. Мы же отдавали распространителям по себестоимости. И Люша, посылая в Москву полтиража, писала продавцам: «Не знаю, по какой цене вы будете продавать "Ивана", а также и другие книги моего мужа, но я их буду отдавать вам по себестоимости. Людей ныне и так обобрали до нитки, и я не хочу участвовать в грабеже своего народа.
Она этими словами как бы просила продавцов назначать невысокие цены.
Так мы определили новую философию своей жизни. И до сего дня ни одной копейки не берём лишней с читателя: за сколько издаём книгу, за столько её и продаём. И если в советское время я за каждый роман получал от десяти до четырнадцати тысяч рублей, примерно тридцать месячных зарплат профессора, то теперь мы за свой труд от государства ничего не получаем: работаем бесплатно!
Говорю: от государства, потому что благодарный-то читатель нам щедро помогает. И чтобы оценить размеры этой помощи, надо взглянуть на первую страницу некоторых книг, — к примеру, недавно вышедшей книги «Прости меня грешного». Там есть такая надпись: «Автор выражает сердечную признательность читателям, которые внесли посильную лепту в издание этой книги». И далее идут имена этих читателей, их 24.
Удивительное явление! Люди как бы сердцем чувствуют трудность издания книг в наше время и протягивают автору руку помощи. Для автора нет большей награды, и ничто его так не воодушевляет, как эта бескорыстная, щедрая помощь. Человек иногда отдаёт последнее, но отдаёт! — лишь бы принять участие в борьбе за Россию.
Постепенно наладился порядок моей жизни в Ленинграде: я пишу, а Люша издаёт мои книги и распространяет. Этот порядок совершенно не похож на прежний московский, который за многие годы в столице у меня там сложился. Здесь в Питере поначалу у меня было мало знакомых; общественная жизнь шла от меня стороной. В Москве же, если я не на даче, то постоянно звонит телефон и приглашают то на митинг, то на собрание, то на какую-нибудь встречу.
Здесь тоже звонит телефон, и чем больше печатается моих книг, тем чаще звонят. Но звонки эти от читателей, и с ними чаще всего говорит Люция Павловна. Я же либо гуляю по парку, обдумываю сюжеты, «общаюсь» со своими образами, персонажами, либо сижу за компьютером. Компьютер в два раза, а то и в три упростил работу над рукописью, ускорил письмо, повысил культуру всей работы.
Счастье моё было в том, что я с первых лет работы в журналистике освоил машинопись и теперь печатал на компьютере со скоростью профессиональной машинистки. Скорость печатания удачно совпала с физиологической особенностью моей творческой работы.
Я сажусь за компьютер тогда, когда очередные сцены, и даже, может быть, уже целая глава придуманы во время прогулок. Мне остаётся перенести их на бумагу. А так как компьютер позволяет писать и тут же переписывать, и тут же исправлять, уточнять, редактировать и доводить текст до окончательной кондиции, то и вышел у меня такой рекордный срок написания полномасштабного романа.
«Последний Иван» — рассказ о моей жизни конца пятидесятых годов и до середины семидесятых. В то время я варился в котле журналистики, а потом и писательского мира. Издатели «Последнего Ивана» предпослали роману такую аннотацию: «Дорогой читатель! Если ты русский, прочти эту книгу. Она писалась для тебя. Иван Дроздов — русский писатель, его книги замалчивались, их объявляли вредными и опасными. О себе он сказал: "Вся моя жизнь прошла в журналистском и писательском мире, а там много евреев. На обложке этой книги я мог бы написать: "Пятьдесят лет в еврейском строю", но я своей книге дал имя "Последний Иван". Это потому, что они теснили меня со всех позиций, и я уходил, но уходил последним, когда уже не было никаких сил бороться. Ни одной боевой позиции я не сдал ни под Сталинградом, ни под Курском, ни в битве за Будапешт, но здесь отступал. Вместе со всем русским народом. А вот почему мы отступали, читатель узнает из этой книги"».
Но закончив эти свои воспоминания, я подумал: а почему бы мне не написать и о том периоде жизни, который начался сразу после войны и окончился в Литературном институте? И я приступил к работе над второй воспоминательной книгой «Оккупация». Когда же она была напечатана, её купили все, кто читал «Последнего Ивана».
Мой большой приятель профессор-биолог Борис Иванович Протасов об «Иване» отзывался в самых восторженных тонах, а когда заполучил книгу «Оккупация», долго не принимался за чтение. Знакомым говорил: «Я читал "Последнего Ивана" — что же можно ещё написать после него?». Когда же прочитал, то всем говорил: «Да эта книга, пожалуй, ещё и посильнее "Ивана" будет».
Писатель измеряет свою жизнь книгами: тогда-то я работал над этой книгой, в таком-то году она напечатана, а за эти десять лет я написал такие-то... и так далее. За одну книгу его хвалят, за другую бьют, а за третью предают анафеме, лишают доступа в издательства, не дают работы. И лишь тот писатель живёт комфортно, на всяких собраниях за красным столом сидит, позвякивает лауреатскими значками, кто держит нос по ветру, кто в силу своего характера или каких-то обстоятельств ещё в начале своей деятельности предусмотрительно усвоил удобную философию: решил для себя угождать «верхним» людям.
Работая в газете, а затем в издательстве, насмотрелся я на этих... Ох, насмотрелся! И пусть меня извинит читатель: зело как невзлюбил их. Они не только единородны по характеру, по своим внутренним качествам, но, кажется, похожи друг на друга и внешне. Вот он приклеил к своей сытой физиономии сладенькую улыбку, идёт к тебе с поклонами, тянет для приветствия пухленькую ручку. И голос у него высокий, как у тенора, и слова он найдёт такие, которые тронут самую чёрствую душу, размягчат самую крутую суровость, и вы, — как бы вы ни были принципиальны и справедливы, — не заметите, как и вы сами уж подленько заулыбались, вмиг забыли все его плебейские замашки — и уж сами готовы плясать с ним холуйские менуэты.
Был у нас один великий писатель, — он, впрочем, так и не удосужился написать ничего великого, но каким-то удивительным образом ходил всю жизнь в литературных генералах, умудрялся получать все мыслимые и немыслимые награды, попадать в энциклопедии и красоваться там среди титанов, — а и всего-то соорудил длинное и не очень вразумительное стихотворение про долговязого милиционера.
Мне рассказывали, впрочем, не берусь утверждать, что это было именно так, что какому-то писателю за детективный роман вручили милицейскую полосатую палку, а у нашего героя такой палки не было. «Как же так! — недоумевал наш «великий». — Я написал стихи про милиционера, а милицейскую палку мне не дали!» И звонил во все инстанции до тех пор, пока министр внутренних дел такой палкой его не наградил.
Но в чём же была сила этого человека? А в том, что при своём огромном росте и горилообразном виде он умел проникать в гостиные всех царей-генсеков и очаровывать там хозяев.
Любопытно, что подобных шаркунов в русской литературе советского периода было много. И когда я теперь вижу писателя — моего современника с лауреатским значком или даже и с Золотой Звездой Героя Социалистического Труда, я вспоминаю время, когда они стали лауреатами.
Больше всего наград выдавали литераторам Горбачёв и его правая рука — главный разрушитель России Александр Яковлев. И тут нелишне будет вспомнить меткое замечание Солоухина о подпиливателях. Вот они-то, гремящие медальками Яковлева, и старались вместе с проамериканской нечистью чернить всё советское. Доставалось от них русскому человеку: он и плохо работает, и много пьёт, и ворует, и распутничает. Потому у нас и всё плохо, а вот там за границей — не жизнь, а рай.
Уж как они старались, эти литераторы! Вот и получалось: с одной стороны наше государство подпиливали диссиденты, то бишь «агенты влияния», а с другой — наши, русские литераторы. Сильно они старались, сердешные, на радость Горбачёву, Яковлеву и прочей предательской сволоте! Вот и рухнуло оно, наше, Советское государство. А теперь и мы хороши: ходим, как бараны, на избирательные участки и выбираем всяких хакамад, немцовых, сынов и дочерей юристов. Положили в карман Абрамовича Чукотку, а завтра господам Грефу и Коху отдадим и всю Россию. О, Матерь Божия! Сойди со своего небесного престола, вразуми нас, глупых, подсоби. Одни-то мы, православные, не справимся с навалившейся на нас бедой!
Но вот начала свою жизнь и вторая воспоминательная книга «Оккупация». Но почему «Оккупация»? Речь-то идёт не о нашем времени, а о годах послевоенных. Там и наша великая Победа, и Парад Победителей на Красной площади, и слёзы радости тех, кто вернулся с войны, и слёзы вдов и детей осиротевших... Весна 1945-го!.. Там и героические пять-шесть лет, за которые мы восстановили всё порушенное немцами. На страх врагам создали атомную бомбу, водородную, ракеты Королёва. Послали в космос Гагарина.
Ну, вот. А ты книге своей даёшь название «Оккупация». Но почему же «Оккупация»?..
Да, оккупация. Победив в одной войне, Сталин пошёл в атаку на другого врага, внутреннего. Но... в этой новой войне не сдюжил. Не сумел мобилизовать народ, а хотел всё сделать своими силами. И... не совладал. Враг был похитрее немца; он гнездился в кабинетах Кремля, Центрального Комитета Коммунистической партии, в министерствах, органах надзора и безопасности.
Этот враг быстренько убрал со сцены и самого Сталина, оттеснил Жукова и других полководцев. Россия осталась без головы. Вот такую-то Россию новые враги без единого выстрела полонили и превратили в колонию на манер африканских.
Обо всём этом и повествует мой новый воспоминательный роман. Он основан исключительно на реальных событиях. И название пришло само по себе; оно и не могло быть иным. Впрочем, окончательный суд за читателем: прочтёт он книгу и увидит, насколько прав автор, давая книге такое страшное имя.