Филимон и Антихрист
— Садись! — показал на стул и мимолётно стрельнул взглядом на собственную руку, описавшую параболу; «Да, жесты должны быть царскими, это тоже действует на психику». — Садись, — повторил Зяблик и сделал вид, что забыл о чём-то и старается вспомнить. Взял со стола одну бумажку, другую, отложил в сторону. — Ладно, дела подождут. Как живёшь, Галкин? Ты, признаться, меня удивил.
Зяблик сверлил его круглыми птичьими глазками, чуть покачивал львиным, расширяющимся книзу одутловатым лицом, тихо, примирительно и даже как-то нежно похихикивал — точно так, как бы разговаривал с близким товарищем, который нехорошо и обидно над ним подшутил, но на которого он не обижается.
— Закон тайги какой-то выдумал, точно мы с тобой чего-то не поделили, — не враги же мы, наконец! Кстати, что это такое — закон тайги? Сказал бы хоть, — так-то, в открытую, честнее.
Зяблик в этом месте засмеялся неестественно и закачался в кресле, широко раскрывшийся рот обнажил неровные, растущие группками зубы, глаза укатились под складки, набежавшие волнами со лба; он качался в кресле всё сильнее, и смех его становился громче и всё меньше походил на человеческий.
— Посвятил бы... Скажи, пожалуйста. Закон тайги!
Галкин молчал. Беседу считал несерьёзной и отвечать не собирался. Нервными движениями пальцев правой руки поправлял на лбу редкий чубик, что указывало на возмущение собеседником. Зяблик уловил закипавший гнев, оборвал смешок.
— Как с квартирой?
— Вам лучше знать.
— Вернусь из-за рубежа — решим. А как с диссертацией?
— Какой? — выдохнул Галкин, ещё не веря своим ушам. — Какой диссертацией? — повторил, расправляя грудь.
Наклонился к столу Зяблик и лукаво засверкал выплывшими из-за складок глазами.
— Докторской, надо полагать. Не век же тебе в коротких штанишках ходить. Мы тебя зачем от мартеновской печи оторвали, в институт пригласили? Молодой, перспективный... В группу Филимонова зачислили. А Филимон, сам знаешь: надежда, гвоздь программы. Так как с диссертацией?
Галкин изумлён: интересуется диссертацией! На ней все поставили крест. Диссертацию он ещё на Урале подготовил, ехал в Москву с надеждой защитить, стать доктором наук, а тут на первом же учёном совете её вдруг разругали, и даже в компиляции, в дублёрстве обвинили.
Хихикнул Зяблик, теперь уже вполне по-человечески, и лукаво очами сверкнул — жёлтыми, точно огнём опалёнными. Улыбнулся загадочно. Встал вдруг, протянул руку:
— Вернусь — представишь, доложишь. Подновил, мол, пересмотрел, новые разделы написал. Ну... будь! И крепко пожал Галкину руку.
Учёный совет заседал в конференц-зале, в неполном составе, из тридцати членов пришло девятнадцать — большинство, полномочное решать все подвластные ему вопросы: утверждать или отклонять соискателей, присваивать звания, устанавливать оценки и квалификации представленным диссертациям.
Во главе длинного П-образного стола, сверкавшего кровяным зеркальным полем, гранями хрустальных стаканов и пепельниц, восседал первый по счёту за время существования совета, бессменный и почетнейший его председатель академик Буранов Александр Иванович. Полулёжа в кресле, он почти ничего не говорил, а только жестом руки предоставлял слово одному оратору, другому, изредка чуть склонял голову влево, устремлял полусонные взгляды на коллег, а чаще всего на Филимонова, Галкина и Ольгу, сидящих у стены в сторонке. Их пригласил Зяблик, каждому отвёл роль по сценарию, тщательно и во всех подробностях разработанному загодя, — ещё там, за границей, откуда заместитель директора возвратился две недели назад.
Ольга на всё смотрела с недоумением; помнила учёный совет, на котором была напрочь завалена докторская диссертация Галкина, — тогда лишь Филимонов да академик Ипатьев, «чистый математик», маленький тщедушный старичок, уважительно отозвались о работе молодого уральского учёного, но все другие критиковали её, вскрывали дублёрство и указывали диссертанту на недостойность заимствований у других учёных. Галкин тогда сильно нервничал, подавал реплики — вёл себя неумно, несолидно, чем ещё больше усугубил своё положение. Диссертацию забраковали без надежды на будущий успех. У Галкина и мысль из головы вышибли о повторном заходе. И вдруг — учёный совет! Диссертация Галкина!
По-иному смотрел на дело Филимонов — внимательно слушал речи ораторов, старался проникнуть в суть происходящего. Больше всего настораживало и смущало его поведение Галкина. Парень и вообще-то в последнее время, — с того дня, когда у них с Зябликом произошла беседа «за закрытыми дверями», — вёл себя странно: замкнулся, уводил взгляд в сторону, избегал встреч и разговоров с ним, Филимоновым, с Ольгой; в лице сквозила растерянность, в речах — чужая фальшивая нота, Галкина точно подменили. И Ольга, чуткая ко всяким переменам в поведении людей, не однажды подступалась к Василию, спрашивала: «О чём вы там говорили с Зябликом?» Василий отшучивался, но становился ещё мрачнее. А однажды Ольга, обходя три просторные светлые комнаты, которые им перед отъездом отписал Зяблик, сказала: «Напугал же ты рыжего дьявола!»
Филимонов, получив компьютер и отдельную комнату, работал не разгибаясь. Незадолго до приезда Зяблика он нашёл ошибку в расчетах, восстановил формулы нужной ему зависимости и в нескольких экземплярах написал все длинные ряды расчётов; один экземпляр сдал в секретную часть института на хранение в сейфе, другой запаял в цинковый ящик и зарыл у окна своего дома под яблоней. В обоих экземплярах в середине среднего ряда чисел три точки оставил; на их месте должны быть цифра И — номер его дома — и 8 — номер дома, стоящего напротив. Шифр, известный только ему. И никому ни слова обо всём этом, даже Ольге!
В мельчайших подробностях знал много историй краж открытий, изобретений — заимствования, оспаривания, нелепых притязаний на авторство и соавторство; хотел половчее провести своё детище через все формальности, миновать грязных прилипчивых рук, ранящей, как жало змеи, охулки.
Трудно было одному носить радость, грудь распирало от счастья, но держал всё в тайне, приглядывался ко всему окружающему, говорил себе: не торопись, всё обдумай хорошенько. Сделай всё по-умному, не дай себя одурачить, обворовать, не выпускай до времени из рук синюю птицу.
В эти-то дни радостных волнений неожиданно для него, для Ольги и для всего института собрался учёный совет с единственным пунктом в повестке дня: «Докторская диссертация Василия Васильевича Галкина». «Что бы это значило?» — вопрошал себя Николай Авдеевич, не умея понять подоплёки происходящих событий. Мрачными всполохами осеняли догадки, но Филимонов гнал их прочь. Нет, не может Вася пойти на сговор. Да и чего ради? Какую цель могли они преследовать?
Его ум, способный проникать в глубины математических пучин, не мог провидеть несложные ходы Зябликовых манёвров. Они были неестественными для всякого здорового человека, а потому и не приходили в голову Филимонова.
«Чистый математик» академик Ипатьев, седенький, словно обсыпанный снегом старичок, сидел у края стола радом с председателем; возле него, подавая ему бумагу, карандаши, помещалась пожилая, но бойкая в движениях женщина — то ли жена, то ли секретарь: время от времени наклонялась к патрону и что-то говорила на ухо, видно, поясняя места из речей, которые он плохо слышал. Несколько раз к Ипатьеву обращался академик Буранов, при этом рука председателя касалась руки старика и будто бы её пожимала.
Николай Авдеевич заметил одно странное обстоятельство: активнее всех говорили о диссертации — и говорили хорошо, хвалебно! — как раз те члены совета, которые прежде выступали против; они же, эти члены совета, особенно близко стояли к Зяблику и, как давно заметили в институте, выступали в совете дружной колонной, заваливая или вознося диссертанта, в зависимости от симпатий Зяблика. Теперь же, с возвышением их патрона, колонна оживилась, приподняла голову, их голоса звучали громче. Они и сидели рядом, занимали всё правое крыло стола и задний стол облепили плотно, точно мухи.
И ещё обратил внимание Филимонов: хорошо аттестуя диссертацию Галкина, «активисты» — он так называл людей Зяблика — всё время швыряли камешки в него, в Филимонова, намекали на отсутствие у «руководителя группы» докторской степени и, следовательно, «основательной теоретической подготовки».
Походило на то, что учёный совет они избрали местом для нанесения очередного удара по группе Импульса.
Плохо думал о Зяблике, называл выскочкой, интриганом, злым и дурным человеком, искренне удивлялся, как это людей таких поднимают наверх, доверяют им высокие посты. Повторял вслед за многими другими: «Рука в министерстве. Тянут за уши». В другой раз все стрелы критические на себя обращал. «Денежки народные берегут, — думал о своих утеснителях, — видно, не верят мне, — и то сказать: поводил я их за нос».
— Мы помним шум, поднятый в кругах полиметаллистов в связи с открытием группы Импульса, — тогда у всех на устах было имя Филимонова, одного только Филимонова. Но сейчас, вникнув в суть диссертации, мы видим уровень математических знаний Василия Васильевича Галкина, ближайшего сотрудника Филимонова, его помощника. Нас теперь не удивляет новизна открытия, математические аспекты их работы. Правда, шум оказался преждевременным, открытия в сущности нет, но там, видимо, были математические разработки, которые уже тогда обратили на себя внимание.
Голову поднял академик Ипатьев:
— Мы обсуждаем работу Галкина, а не Филимонова!
Ипатьев хотел было встать, но его удержала сидевшая с ним рядом женщина. Академик на минуту смолк, но вдруг откинул седенькую голову, почти прокричал: «Вам, сударь, неведом уровень знаний Филимонова, вы не смеете судить! И тем более, сталкивать лбами двух учёных, ссорить товарищей по делу. Да-с! Нужен такт и уважение к коллегам. Да-с, сударь!»
Женщина склонилась над учёным, успокаивала его, и Александр Иванович наклонился к Ипатьеву: они, видно, были товарищами, Буранов гладил его руку, успокаивал. Кажется, нервы старого человека были сильно изношены: голова дёргалась, руки дрожали над белым листом.
Слово попросил Зяблик. И, не дождавшись разрешения председателя, заговорил. Стоял прямо, гордо, временами наклонялся, упираясь в край стола обеими руками. Тяжёлая, вся в кольцах рыжих кудрей голова покачивалась. Зяблик в эти минуты особенно сильно походил на льва. И выражение лица, огненный блеск сощуренных, едва видневшихся глаз, и внезапная, чуткая устремлённость вперёд — всё в нём дышало нелюдской силой.
— У нас часто совершаются несправедливости, знания одних присваиваются другими, старшие эксплуатируют младших. Я ничего не хочу сказать о группе Импульса, — я о другом, о явлении, наблюдаемом столь часто в научных кругах, и в нашем институте, в частности. Шум поднимают о людях случайных, несостоятельных — нередко забредших в наш дом по какому-то недоразумению. Филимонов тут ни при чём, да и не о нём речь. Группа Импульса своё взяла, громкие речи о ней отзвенели. Хватит! Нам, товарищи, надо заниматься делом, а не ловить журавлей в небе.
Зяблик склонился над столом, эффектно уронил кудлатую голову, будто ожидал аплодисментов. Но вот он опять вскинул на людей взгляд близко поставленных глаз и долго и упорно разглядывал Филимонова, привлекая к нему внимание всех других членов совета. Продолжал:
— У нас в науке зародилось странное и уродливое явление — сотрудничество коня и всадника: один везёт — другой едет. Везут обыкновенно молодые, в интригах и кознях не искушённые. И Галкин в этом роде явление характерное. С мозолями на руках, из гущи народной пришёл в храм науки молодой, пытливый и талантливый человек. «Таланты сидят в потёмках», — говорил Чехов, и эту мудрость как нельзя лучше доказывал Галкин. О группе Импульса шумели, — да, шум катился по всей Москве. И, действительно, кое-что там было. Не стану тут говорить о личных вкладах — чьих заслуг больше, чьих меньше — одно можно утверждать наверняка: если в группе Импульса работают такие талантливые люди, мы можем вновь возродить надежду на успех этой группы.
Не все присутствующие в зале проникали в тайный смысл речи Зяблика: противопоставляя Галкина Филимонову, он принижал роль последнего, вбивал клин между учёными. Ипатьев слышал ядовитый подтекст, — обхватив голову руками, качался из стороны в сторону. Многие члены совета — из нейтральных, не посвящённых в закулисные тайны института, насторожились, завертели головами, точно глухари при звуках шагов охотника. Филимонов как-то незаметно для себя отвлёкся от речей и думал уже о другом импульсаторе — о таком, который бы изменил сетку молекул не одних только чёрных металлов, а и полиметаллов — то есть цветных сплавов разных специальных соединений. И, как всегда, далеко ушёл в своих мыслях. Над ухом прозвенел голос Ольги:
— Говорите по делу! Зачем отвлекаетесь!
Зяблик покачал головой и проговорил благодушно:
— Вас не затем пригласили на учёный совет, чтобы выслушивать ваши поучения. Да-с, товарищ...
Частицу «с» произнёс, подражая Ипатьеву.
Как раз в этот момент Филимонов отвлёкся от своих дум, поднял голову и — увидел, да, увидел обращённые на него не глаза, а жёлтое свечение. Точно фары поместились на месте глаз Зяблика и льют мерцающий, зеленовато-жёлтый свет. Излучают волны, импульсы. Филимонов отвернулся. «Не человек он, робот! Система, приспособленная для жизни в нашей среде. Одолеть его будет трудно.
Пелена едкого, душного тумана ползла в душу, становилось зябко, не по себе. Не робкого был десятка Филимонов, но как учёный он знал силу неразгаданных тайн природы. Кто знает, какая программа, какие возможности вложены в это существо, принявшее облик человека. Вон ведь как он быстро усваивает всё наше, человеческое: Ипатьев произносит слово с частицей «с», и он тут же перехватил. Какой же совершенной должна быть его приспособительная система! И что там у него внутри: саморегулирующийся набор электронных перфокарт или биолазерные, фотонные блоки?
— Меня прервали, — продолжал Зяблик. — Ах, вот... выявлять учёных подлинных. Галкина мы проглядели. Я в том числе. Столичный снобизм помешал нам вовремя разглядеть в провинциальном учёном серьёзного теоретика, чистого математика, в которых у нас такая большая нужда. Но мы исправим ошибку — создадим ему условия для спокойного плодотворного труда. Надеюсь, проголосуем за присвоение Галкину степени доктора наук.
Галкин приосанился, нервно повёл плечами. Зяблику возразил Ипатьев, на этот раз заговорил спокойно:
— Уважаемые члены совета! Вы, очевидно, помните высказанное мною мнение по поводу математических исследований Василия Васильевича Галкина при первом обсуждении диссертации. Внимание уважаемого собрания и тогда, и теперь обращаю на новизну, оригинальность многих разделов исследования, в особенности же того места, где наш коллега даёт новые способы определения положения оси собственного вращения в пространстве. Можно выделить особую ценность новых и простых способов определения оси тела, вокруг которой оно закручено с большой скоростью, — очень большой, настолько большой, что появляются величины, характерные для движения электронов и протонов, — и тут-то, дорогие коллеги, работы товарища Галкина могут нам дать ключи к познанию тайн, интересующих в наши дни мировую науку. Весь раздел с расчётами о вращении весьма ценен в диссертации уральского учёного, и приходится только сожалеть, почему мы с вами прошли мимо него во время наших первых дебатов и тратим теперь время на поправление своей ошибки. Это одна сторона дела, есть и другая — чисто этическая, нравственная, навязанная нам здесь неизвестно по каким причинам. Видно, по мотивам, далёким от науки, некоторые ораторы сочли возможным использовать совет учёных в целях дискредитации инженера Филимонова. Иные даже не утруждали себя в подыскании благовидных предлогов для умаления научной репутации руководителя группы Импульса.
Раздались возгласы:
— Неправда!
— Ну это уж слишком!
— Из мухи делаете слона!
Кто-то из дальних рядов процедил:
— Кухонный разговор!
Учёные задвигались, тишина нарушилась. И на этот раз активность проявляли люди Зяблика. Председатель дремал. Не переменил полусонной позы и во время шумного оживления совета.
Ипатьев продолжал:
— Не желая умалить заслуг нашего диссертанта, скажу в то же время о познаниях Филимонова; скажу, во-первых, потому, что вы меня к этому вынудили, а во-вторых, долг учёного побуждает меня обратить ваше внимание на необычное, может быть, единственное в своём роде явление. Дорогие коллеги! Наш диссертант и любой из нас с вами, в том числе и я, не можем быть ему помощниками. Филимонов ушёл слишком далеко вглубь от проторенных дорог математики — в дебри, где разум человека ещё не бывал. Не люблю пророчества, всегда избегал категорических оценок и тем более навешивания ярлыков, но здесь хотел бы сказать, и прошу стенографисток зафиксировать мои слова: выйдет у Филимонова Импульсатор — не выйдет, но уже теперь ясно: отечественная математика приобрела в лице Николая Авдеевича серьёзного теоретика.
Ипатьев перевел дух, собрался с силами и в заключение произнёс, уже не будучи в состоянии говорить спокойно:
— Вот на кого вы... — академик обвел взглядом Зяблика, учёных, окруживших его стайкой, — почти прокричал: —...свои козни направили! Да-с, козни! Иначе не назовёшь!
Учёные задвигались, зашикали; в голос выкрикивали слова возмущения; Филимонов, Галкин, Ольга переглянулись в смятении. Ипатьев вскинул, как ружьё, руку:
— Вы теперь к власти пришли, вам неймётся потеснить неугодных, строптивых, и первой жертвой вы избрали Филимонова!
Осёкся старик Ипатьев, левой рукой схватился за грудь. И уже громко, с надрывом проговорил:
— Так исстари повелось в русской науке — со времён Ломоносова. Талантливых теснят! Да-с, видно крупную мишень поразить легче.
— Прожектёр ваш Филимонов, а не талант! — выкрикнул учёный, сидевший слева от Зяблика.
— Прожектёр, говорите! — повернулся на голос Ипатьев. И невольным движением руки тронул руку председателя, покойно лежавшую на столе; и председатель пробудился от дремоты, вправо повернул голову, влево, не понимая, что происходит. — Прожектёр! Да это же оскорбление, милостивый госу...
Ипатьев осёкся, запрокинул голову, стал оседать. Дама подхватила его, опустила на стул. Привстав в кресле, академик Буранов испуганно устремил взгляд на коллегу. И все привстали, застыли в растерянности. Старичок обмяк на руках женщины, рот приоткрылся. По нижней губе поползла струйка крови. Женщина, одной рукой придерживая голову Ипатьева, показывала на дверь, кричала:
— Врача зовите! Врача!..
Ипатьев повернул к ней голову, сказал тихо:
— Поздно, Маша. Спасибо. Ухожу.
И шумно глубоко вздохнул. И голову на грудь уронил. Левый глаз был закрыт, а правым он смотрел кому-то на ноги, и глаз этот нехорошо блестел в лучах света, бившего в окно с полуденного московского неба. В зал вбежали врачи с носилками, уложили на сдвинутые стулья тело учёного, стали массировать сердце, подносили к губам кислород. И когда всем стало ясно, что академик умер, и оживить его не удастся, женщина, хлопотавшая над ним с врачами, указала рукой на Зяблика, и голос её разорвал гнетущую тишину:
— Вы его убили! Вы!..
Галкин, Филимонов и Ольга, потрясённые, выходили из зала. Наутро они узнали: Галкину большинством голосов присуждена учёная степень доктора физико-математических наук.
Академик Буранов после трагического эпизода, происшедшего на учёном совете, занемог, третью неделю лежал с высоким давлением и болями в затылке. Артур Михайлович словно этого и ожидал, развил кипучую деятельность. Спешно создавался сектор особо твёрдых металлов во главе с только что испечённым доктором наук Галкиным. Для сектора освобождались два нижних этажа правого крыла здания. Группа Импульса была включена в сектор, Вася Галкин из подчинённого сделался начальником Филимонова. И как особую милость, в первые же дни выделил для Николая Авдеевича с Вадимом и для Ольги отдельные комнаты.
— Я для вас, Николай Авдеевич, и для тебя, Оля, создам все условия.
Филимонов и Ольга поздравили его с присвоением доктора, с новым назначением. В их положении, конечно, чувствовалась неловкость, недосказанность, однако они искренне радовались удачам товарища. Слышали о предоставлении Галкину большой квартиры с зимним садом в доме первой категории, но Василий молчал, и они на эту тему не заговаривали. Отношения будто оставались прежними; ровный тон старался поддерживать и Галкин, но ни от Ольги, ни от Николая не могли ускользнуть смятение, царившее в душе Василия, буйство радостного возбуждения и налёт печального недоумения, какой-то совестливой, грустной тревоги, сквозившей в его словах и улыбке.
На первом совещании Галкин, обращаясь ко всем сотрудникам — их уже было более половины штатного числа, сказал:
— Группа Импульса на особом счету. Прошу вас, Николай Авдеевич, если можно, не исключайте меня из своих сотрудников. Работайте по собственному распорядку — в институте, библиотеке, дома — где вам будет угодно. Часов ваших считать не станем, будем ждать результата.
В нахлынувшей суматохе последних дней Филимонов как бы забыл о своём открытии, дал увлечь себя вседневной суете. Горько пережил смерть академика Ипатьева, занозой в сердце вонзилась акция с неожиданным возвышением Галкина. Но горизонт прояснялся, он вновь остался наедине с собой, со своим импульсатором, и гулко заплескались в груди волны радости от сознания исполненного долга. Знал Филимонов: дело его выше всяких должностей и званий, вот только бы половчее объявить открытие и не дать в руки бюрократов, не ввергнуть бы в пучину бумаг, словопрений, согласований.
Можно ведь и так пустить дело, что потом его не найдёшь, не докажешь своего авторства, — а того хуже, вынырнет твоё открытие где-нибудь за границей, станешь доказывать, бить себя в грудь, а над тобой ещё и смеяться будут. Да и авторства не хотел бы ни с кем делить. Ни Зяблика, ни Галкина не хотел видеть рядом с импульсатором. «Нет, нет, погоди, успеешь, никто тебя не гонит», — нашёптывал ему разум осторожности. Но не молчал и другой голос: «Мы все под небом ходим, сегодня жив, завтра нет — вон академик Ипатьев: бряк и готов! А ты что, из железа сделан? Пырнут ножом хулиганы — и прощай импульс. Ни себе, ни людям».
Страшно становилось от таких мыслей, хотелось бежать в секретариат учёного совета, отдать чертежи и доклад. В такие минуты говорил себе: «Тянуть не надо. Не имеешь права. Делай заявку».
На следующий день пришёл в институт и в кабинете у себя застал нового сотрудника — Котина Льва Дмитриевича. Котин встал, склонил на грудь, оплывшую жиром, с полусонными глазами голову. Поразительно, как идёт человеку фамилия: Котин. Он и вправду походил на кота. Весь он был круглый, мягкий, с усами — вот-вот замурлычет. Серо-зеленые глаза прятались в нездоровых складках, а при ярком освещении как-то смешливо и загадочно сверкали, пухлая верхняя губа кокетливо выдавалась вперёд; он смотрел и будто бы изумлялся: «Ах, это вы! А я и не ждал вас!..»
Заговорил голосом трубным, хрипловатым:
— Мне бы не хотелось вас стеснять, но… — развёл руками, — Галкин почти силой втолкнул меня в ваш кабинет. Говорят, вы редко тут бываете. Я вам не помешаю.
— Да, да, конечно, сидите, пожалуйста, места хватит. Но каким образом вы...
— Назначен в группу Импульса. Есть приказ. — Говорил льстиво, виновато. — Уж вы меня простите, надо бы с вами наперёд согласовать, да я опасался: отринете, не возьмёте, а хотел только к вам, потому что верю в импулъсатор.
Филимонов хотел сказать, что до сих пор он сам подбирал сотрудников, но промолчал. Котин же продолжал:
— Вы, верно, слышали: родственник остался за границей и будто бы секреты какие-то знает, так меня за него из месткома шуганули.
— Что с институтом происходит? Вы там наверху были, знать должны. Говорят, в секторе Галкина будет ещё и проектно-конструкторский отдел. Всюду сокращают, а у нас штаты раздувают.
— Да, будет ещё и цех экспериментального производства. Сегодня вы придумали приборчик, завтра его в металле сладим. И так весь институт — на хозрасчёт переходит, профиль меняет и название. Был «Котёл» — станет научно-производственным объединением «Титан». Манёвры Зяблика. Он ведь у нас стратег! И не то ещё выдумает! Он уже под новое название и кредит выбил — десять миллионов, а под эти денежки и штат новый, ну, а конечный результат — поживём-увидим. На моём веку много было перестроек, и все они одним кончались: штаты, звания, деньги.
— Вы, помнится, вышучивали импулъсатор. В глаза смеялись.
— Верно, смеялся. Все смеются, и первый — Зяблик, а я что ж, я как все. Однако, верил, всегда верил.
— Да-а, — качал головой Филимонов. — Как все. Хороши же эти самые — все. И ещё подумал: «Ну Галкин! Подкатил мину».
Вспомнил разговор с уральским учёным — тот случайно заглянул в институт, речь завёл о Галкине. Сказал, между прочим: «Парень он хамоватый, охулки на руку не положит». Слова, почерпнутые из глубин народной речи, показались тогда грубоватыми, а сам учёный не понравился. Сейчас Николай вспомнил обронённую на ходу аттестацию. И подумал: «Учёный тот, видимо, знает Василия не понаслышке. В сущности, и эта его операция хамством отдаёт».
Пошёл к Ольге. Она помещалась в маленькой комнате, и тоже к ней машинистку подсадили. Строчит под ухом, как из пулемёта. Но Ольга спокойна. Поднялась навстречу, улыбается. Взяла Филимонова за руку, в коридор повела. Стоят у окна, смотрят друг на друга.
— Получили от дружка любезного? — спрашивает Ольга и смеётся.
— Мда-а... Не ожидал.
— А я ожидала. Я от него всего ожидала. Флюгер он, ваш Василий!
— Почему мой?
— Носились с ним как с писаной торбой.
— Мда-а, пожалуй.
— А знаете, как его на заводе звали? Лакеев-Петушинский. Он то петухом смотрит, то лакеем. Вот теперь из него лакей выпрыгнул. Перед Зябликом на коленях стоит. И что тот прикажет, то Вася сделает. Зяблик повелит — мать родную зарежет.
— Ну, Ольга! В крайности ударилась.
— Ах, вы не верите! Вот станет кусать вас каждый день — поверите. К Зяблику по сто раз в день бегает. А вчера я их разговор по телефону слышала, воркуют, как голубки. «Обнимаю вас... целую», — говорит Галкин. И такая любовь в глазах светится. И трубку телефонную этак бережно на аппарат кладёт, и чуб свой реденький в волнении ерошит. Как же! Благодетель! Царские дары как из лукошка высыпал!
— Будет тебе, Ольга!
— Ах, вы, Николай Авдеевич, блаженный, ей-Богу! Мамонт — одно слово. Уж больно прост и наивен — нет теперь и людей таких. Всем верите, как дитя малое, Ваську за уши тянули, а Васька — вон он, кинули ему кусок жирный — и предал вас. Стоило его с Урала тянуть. Таких-то молодцов и в Москве пруд пруди.
Ольга помолчала, тревожно, с лаской и нежностью смотрела на потерявшегося, не знавшего, что ответить, Филимонова. В характере Ольги заключались бойцовские свойства: не в пример шефу она готова была ринуться в любую драку, быстро разгадывала тактику противника, не смущаясь коварством, подлостью нападающих; казалось, знала, с кем имела дело и не удивлялась приёмам вражеской стороны.
Николай Авдеевич качал головой, разводил руками. Подколодная змея — обида давила грудь; любую напасть готов был вынести, только не предательство товарища. Куда девалась радость от сознания завершённого труда? Дунул ледяной ветер, и всю душу выстудил. Защемило ретивое, заболело, и только Ольга, с её мудрой верой в конечное торжество истины, поддерживала в нём силы жизни.
В комнату к себе идти не хотелось, к Галкину — тоже. Он теперь в большом кабинете сидит, секретарь у него, телефоны. И подумалось: уйду из института! К чёртовой матери!
Была минута, когда Филимонов и вовсе забыл о своём открытии. Чёрная это была минута. Но обыкновенно, чем чернее тучи, тем сильнее их гонит ветер; горизонт перед ним мало-помалу прояснялся. Вспомнил о приборе и невольно сильно стукнул себя кулаком по лбу: голова садовая! Пустякам даёшь себя одолеть!
— Что-то неохота мне торчать тут, в институте. Пойдем, Оля, по Москве побродим.
— А начальник наш, Галкин, не заругается?
— А ничего. Будет гневаться — повинимся, прощения вымолим.
— Вымолим! — согласилась Ольга. И пошла одеваться.
Галкин всё чаще заглядывал в кабинет Зяблика, их беседы становились всё душевнее, — наконец, патрон пригласил Галкина домой. Они сидели в комнате Зяблика в квартире Буранова. Их угощала Дарья Петровна. Не ведая, как чутко и заинтересованно слушает их хозяйка, дружки пустились в откровения:
— Люди неохотно принимают новые имена, — заводил издалека свою главную тему Зяблик. — Нужен авторитет, громкое дело.
— У нас импульсатор.
— Импульсатор у Филимонова, не у тебя. Кстати, ты знаешь, как теперь называют крыло здания, где разместился твой сектор?.. Филимонов отсек! Так-то, милый мой, — Филимонов!
Галкин дёрнулся на стуле, потянул шею. Сухие щёки его покрылись бледностью, ястребиный нос заострился. Он открыл рот и как-то тяжело, со свистом, потянул воздух. Зяблик как опытный боксёр ударил под дых. И продолжал ронять камни-слова:
— Филимонов — имя, за ним импульсатор. Прибора хоть и нет, но звон, однажды раздавшийся, до сих пор отдаётся в ушах. Прибор — мечта, синяя птица. Маячит перед глазами, дразнит, манит. Ты наблюдал ночное небо: одна звезда закатывается за горизонт, другая восходит. Законы одни — и там, в космосе, и у нас, на грешной земле.
— Импульсатор, если он состоится, поднимет всех нас.
— Импульсатор — хорошо, но... без Филимонова.
— Не понимаю вас, — откинулся на спинку стула Василий.
— А я вот понимаю! — пропела, подсаживаясь к столу, Дарья Петровна. — Филимонов с его характером и так-то тебе страшен, — она обращалась к Зяблику, — а сооруди он импульсатор — станет первым человеком в институте. Он всех неугодных передушит, как слепых котят.
Разлила коньяк по рюмкам, отпила глоток. Без особых церемоний продолжала.
— Василия Васильевича, нашего дорогого гостя, ты в свою партию не тяни. Совесть у него — по глазам вижу. Он против учителя не пойдёт.
Умышленно обнажала суть зябликовых планов, хотела знать, чем дышат и к чему придут сообщники. Преследовала и другую цель: демонстративно вторгалась в дела институтские, хотела жить в них, играть роль, и не последнюю.
— Совесть — она, конечно, хорошо, — принимался философствовать Зяблик, — да только в науке побеждают личности. Ты, Василь Васильевич, теперь руководитель, и немалый, а тут в игру вступают свои законы: чем выше поднимешься, тем больше обязательств, тем туже узелки разные. Один развяжешь — другой на очереди, ещё туже. И люди, люди. Нравится тебе собеседник, не нравится — улыбайся, перед высшим ломай шапку. И чем ты выше поднимаешься, тем любезнее со старшими, тем меньше у тебя возможностей возражать, требовать. А уж там, на самом верху, люди, как мне кажется, совсем не возражают; сидят смирненько и друг другу улыбаются.
Зорким взглядом Дарья Петровна смерила Галкина: молодой, горячий, поднеси спичку — вспыхнет. «Закон тайги...» до смерти напугал Зяблика. Такого не вдруг одолеешь. Такого направь куда следует — гору своротит. Ох, Зяблик, Зяблик. Коварства мать-природа на тысячу людей заготовила, а тебе одному в душу всыпала. На Филимонова тёмную силушку правишь. По слухам, смирный он, мухи не забидит, а его ты избрал первой мишенью. Дела его боишься, чистоты душевной. Вот чего выносить не можешь, милый мой Зяблик, духа здорового... словно чёрт ладана... И знаешь, шельма: самому не разгрызть орешек, чужие зубки в дело пустить хочешь.
Кидала молнии-взгляды на дружков-приятелей, плела в тайных мыслях узоры своих манёвров. Чем больше алчности и коварства открывала в дружке любезном, тем дальше загадывала свои ходы-выходы. Академик болен, сосуды «оттаивают» плохо — спазм держится, лечению не поддается. Глаз да глаз нужен за стариком. Умри он завтра — неизвестно, как поведет себя Зяблик. Вдруг как директором его назначат? Не нужна ему будет Дарьюшка, разве что в домашние хозяйки?..
Пытает судьбу Дарья Петровна, кидает крючки-вопросики:
— Александр Иванович о пенсии вчера говорил — может, и устраниться бы ему от дела? Пожалели бы вы старого человека, — кинула приманку.
Приподнял голову Зяблик, точно ворон, заслыша опасность.
— Может, заодно, Дарья Петровна, вы и кандидатуру нового директора назовёте? Нам не безразлично, кто придёт на место Александра Ивановича.
Зло блеснул взором, тревожно. «Так-так-так, мил дружок, — пропела внутренним торжествующим голоском Дарья. — Слабёхонек ты ещё, Артур Михайлович, держишься пока за старика своими острыми зубками. Вот как держишься!»
Галкин от природы не умел твёрдо стоять против женщин; томный голос Дарьи Петровны сладкой музыкой в ушах гудел, белые обнажённые руки казались верхом совершенства. «Хмырь болотный! — думал о Зяблике, — Какую роскошь к рукам прибрал».
Дерзкие планы громоздились в голове: то на даче в окно к Дарье Петровне лезет, то в квартиру ненароком в отсутствие Зяблика забредает. Пил он много, ел с аппетитом. Давно хозяюшке не приводилось потчевать такого молодца. Так и обдавало её жаром молодости, нерастраченным зарядом мужской силы.
— Нет, Артур Михайлович! — возразил, пьянея, Галкин. — Филимонова в обиду не дам. Не было такого в нашей рабочей среде, чтобы друга предавать. И не будет!
— Поздно хватился, друг сердечный! — вкрадчиво и тихо пропел Зяблик. — Ты уже насолил Филимону, он тебе вовек не простит твоей подлости.
— Я... — насолил?
— Ты, ты, Галкин. В комнату ему Котина подселил, а Ольге — машинистку.
— Ну это пустяки! — отлегло у Василия. — Мы такой ляп вмиг исправим.
— Не исправишь, Галкин, — потвердевшим голосом сказал Зяблик и встал из-за стола. — Не советовал бы я тебе производить резкие движения: приказ о твоём назначении ещё не утверждён министром. Станешь исправлять — дело только запутаешь; другому начальнику — тому, что на твоё место может ещё прийти, тебя поправлять придётся.
Облетел Галкин точно одуванчик под ветерком, голову уронил на грудь, но тотчас же вскинул её, очами сверкнул. И сказал бодро:
— Ладно! Поживём — увидим.
И стал прощаться с хозяйкой.
Шёл домой, пошевеливал в кармане ключи от новой квартиры. Сладко замирало сердце от сознания прихлынувшего вдруг непомерного счастья, а сердце изнутри словно иглой царапало: «Не утверждён министром... Не смотришься на фоне Филимонова». И чтобы притупить боль от уколов сердца, вслух повторил:
— Нет, Василий! Предателем ты не станешь!
Осень подбиралась к москвичам исподволь, являлась тихими золотыми днями, и никто не заметил, как всё чётче синеют горизонты над Москвой, как всё больше открываются взору квадратные нагромождения окраинных новых жилых районов, особенно по утрам, когда едкий туман городских испарений ещё не поднимался, когда шумы, громы, уханья бесчисленных улиц ещё не сливались в единый, привычный каждому москвичу гул многомиллионной столицы.
Любил Филимонов пройти по улицам города в непоздний утренний час, посмотреть на лица москвичей, улыбнуться прохожему, остановившему и на тебе свой взгляд, коснувшемуся своим сердцем твоей души.
Во дворе института задержался возле клумбы пожухлых, отпылавших летними красками цветов. В здание идти не хотелось, там в его комнате сидел Котин, человек чужой, смотревший на Николая косо, как и Зяблик.
Котин был личным врагом Николая; в первый же день, как пришёл Филимонов в институт, к нему Котин заявился. «У меня племянник... Миша Котин. Я бы хотел к вам в сектор». Николай сказал резко: «Сотрудников буду подбирать по деловым качествам». Котин не отходил, что-то говорил в защиту своего племянника, намекнул о своём положении в институте, — он уже и тогда был председателем месткома, — но Филимонов остался непреклонен. И после того на протяжении всех десяти лет они не здоровались и не смотрели друг на друга.
— Привет, Николай Авдеевич! Как поживаете на новом месте?
Повернулся: Зяблик из машины выходит и к нему направляется, руку тянет. Поздоровался Николай, сказал откровенно:
— Ничего живётся, да только зачем ко мне в группу Котина назначили? Раньше я сам себе сотрудников подбирал.
— Разве Галкин вам ничего не объяснил? — Осмотрелся Зяблик, к Николаю наклонился.
— Мы его на время в группу. Посидит недельку-другую — уволим.
Качнулся назад Филимонов, словно его в грудь ударили.
— Порадели бы за дружка любезного, — съязвил Филимонов. — Не разлей вода были.
— Насчёт дружка — вы это, Николай Авдеевич, бросьте. Я ему хода не давал, — директор его за уши тянул. Будь моя воля — в шею бы его, мерзавца. Давно замечал: мутный он человек, скользкий.
— Замечали, а председателем избирали.
— Вы тоже голосовали.
— Ну, знаете... Избирают не голосами, а там... в кабинетах. Механика известная.
— То-то и оно — известная. Знаешь, а бочку катишь. Сталинские времена не возрождай, — перешёл на «ты» Зяблик. — Котина нам райком напяливал.
Зяблик говорил взволнованно и серьезно, реплика Николая пришлась по больному месту.
— Пустяки всё! — махнул рукой Николай. — Ну дружок и дружок — чего тут. Не враг же он, наконец.
— Не враг, так чужой человек! Не место ему в коллективе советских учёных. Не достоин.
— А если не достоин, зачем же ко мне в группу, да ещё без ведома? — заговорил уже на другой ноте Николай. Но ответа не услышал, — подъехала машина, и из неё резво выбежал Шушуня, новый секретарь партбюро.
Дивился Николай такому сюрпризу: Никодим на чёрной новенькой «Волге»? Не было такого, чтобы секретарь на «Волге» ездил, не положено по штату. Смотрел на подходящего Шушуню, но тот наскоро сунул Николаю руку и тут же отдернул, словно пожалел о минутной вспышке дружелюбия, и спиной повернулся к Филимонову, угодливо тряс руку Зяблика и в сторону тянул от Николая. И вообще вёл себя так, будто тяготился присутствием прежнего начальника, стеснялся чего-то; взял за локоть Зяблика, тянул к подъезду.
Николай потоптался на месте, хотел было пойти за ними, но потом ему стало стыдно и неловко, и как-то обидно — не за себя, а за Никодима. «Да неужели...» Филимонов осёкся, он даже мысль боялся допустить о трусости Шушуни, о такой трусости — рабской, гадкой, бесчеловечной. Трусость презиралась на фронте, как что-то мерзкое и ужасное, чему и названия не было. Не было на фронте страшнее слова, чем «трус». Но там трусость хоть понять можно было: трусили — умирать не хотели. Жить хотелось, жить!..
А здесь? Разве в нынешних мирных условиях кому-нибудь угрожает смертельная опасность? Разве Зяблик может отнять жизнь? Как можно трусить, унижаться, предавать товарища ради ласковой улыбки начальника — того самого Зяблика, которого ещё вчера Шушуня называл проходимцем? Да это невероятно! Я чего-то не понимаю!
Опять всё в душе у него померкло; и будто бы не было импульсатора, не было такого приятного, лёгкого, радостного состояния, которое наступило после завершения мучительных, долгих работ. Душу снова терзают недоумения. Не может он понять природу таких людей.
Не помня себя, прошёл в институт, поднялся в свою комнату. Не сразу заметил сидящего за столом Котина. Смотрел на него с минуту отсутствующим взглядом, затем кивнул, поздоровался. И был несколько удивлён радостной улыбкой, вспыхнувшей на бледном истомлённом лице некогда надменного человека. Спросил участливо:
— Что с вами?
— Ничего. Притомился малость, не спал ночь; и жена, и дети не спали. Можно понять наше состояние. А вы что? Бледный какой-то!
Котин говорил торопливо, и в тоне его голоса слышалась льстивая нотка. «Ну и ну! — подумал о Котине. — Председатель вчерашний. Интересно, как бы ты заговорил, если бы всё оставалось по-старому, и я бы пришёл к тебе за путевкой в санаторий...» Филимонов никогда не был в санатории, отчасти по той причине, что распределял путёвки в институте Котин. Николай однажды только просил путёвку в дом отдыха и помнил ответ Котина: «Вы человек здоровый, а у нас больным не хватает».
Филимонов презрительно скользнул взглядом по сгорбленной фигуре некогда влиятельного в институте человека, непроизвольно сморщился, отвернулся. Пытался вспомнить, как разговаривал с людьми Котин в бытность свою председателем. И странно: не мог ничего припомнить, ни разу не видел его в столкновении с другими. И сам к нему обращался лишь однажды. Зато знал: всякий раз, когда дело касалось Филимонова, судьбы его группы, Котин выступал против. «Выбирали его», — говорит Зяблик. — «Да их пятнадцать человек в списке месткома, я фамилий-то во время выборов не читаю». — «Мамонт вы, Николай Авдеевич! — говорит Ольга. — Вам бы поладить с ним, — начальство ведь, — а вы с первой встречи — на рожон».
— Меня из партии исключили, — вывел его из задумчивости Котин. И опять этот слащавый голос, будто опасается, как бы ему кто по шее не дал.
— Исключили? Ах да, понимаю. Посидели с минуту.
— Ну и что же? Зачем она вам, партия?
— Как зачем? Я в неё на войне вступил, в грозном сорок втором.
Голос Котина окреп, усилился. О партии говорил с волнением. Слышались в его словах и сожаление, и обида.
— Странные вы люди! — покачал головой Филимонов, вспомнив суровые эпитеты Зяблика. — Родиной не дорожите, а за партию цепляетесь.
— Да вы откуда взяли, что я родиной не дорожу? Или вы о брате моём? Так на это могу вам сказать: может, и для него на родине всякая берёзка дорога, да жить в кандалах надоело. Мы вот с вами можем, притерпелись, а он не захотел. Или вы своей жизнью довольны? Да вы и представить не можете, как там, за кордоном, живут учёные вашего масштаба! А мы тут с вами в сказки о рае земном верим. Но ныне, слава Богу, демагогов раскусили, веры им ни на грош. Люди поиграли в энтузиазм и — хватит. Поняли: энтузиазм одних служит к обогащению других. Как и сто, тысячу лет назад. А народ, именем которого равно как добрые дела, так и злодейства прикрываются, народ он всё тот же — глупый и доверчивый. Он ждёт и верит, ждёт и верит, а придёт в магазин — там всё меньше товаров и всё дороже они. И это, заметьте, — во всех странах, при любых системах. Я полмира объездил: везде так!
— Странно вы это говорите! Решительно не понимаю вас.
— Вы умный и деловой человек и посему меньше других склонны к демагогии. Я потому говорю с вами откровенно.
Николай озадачен. Такого оборота в разговоре не ожидал. Хотел бы пуститься в рассуждения, но махнул рукой, отвернулся. Говорить с Котиным не хотелось.
Прошёлся по коридору, заглянул в комнату Ольги — её на месте не оказалось; подошёл к раскрытым дверям одной комнаты, другой — везде чертёжные столы, кульманы установили, много молодых незнакомых людей возле них хлопотало. Подумал: «Сектор-то больше чертёжно-конструкторский, чем научный», вспомнил давний спор учёных с людьми, близкими Зяблику: какие разделы в институте расширять нужно — научно-исследовательские или конструкторско-экспериментальные? Буранов стоял за науку, но по мере того, как ослабевал академик, верх брали «производственники», «конструкторы»; вскоре и название института изменилось, у входа появилась вывеска: «Научный и конструкторско-экспериментальный центр по созданию твёрдых сплавов».
В конце коридора огляделся, здесь три больших комнаты размещались: посредине канцелярия, справа заведующий сектором, слева его заместитель; двери искусственной кожей обиты, кругом современная мебель. И секретарь за машинкой сидит. Она и раньше секретарём была, трёх руководителей групп обслуживала, в том числе его, Филимонова. Галкин запретил ей выполнять чьи-либо поручения, к Филимонову она не заглядывала.
Вася Галкин, бывший рабочий, с упоением предавался административному восторгу. Власть делить ни с кем не хотел, интересов чужих не соблюдал. Мелочи, конечно, а на душе от них копилась горечь. Смотрел Николай Авдеевич на дверь заведующего, и заходить к своему бывшему товарищу не хотелось.
— Пожалуйста, Николай Авдеевич, — кивнула на дверь секретарша. — Василий Васильевич искал вас.
Нехотя открыл дверь. У окна, спиной к Василию, стояла Ольга. Заслышав голос Филимонова, повернулась, но не оживилась. Лицо было бледным, напряжённым.
— Что с тобой? — Николай Авдеевич заглянул ей в глаза, они были неспокойны, светились торжеством силы, лукавым озорством характерной для Ольги власти над людьми.
Филимонов понял: произошло объяснение, Ольга торжествует победу. Подсел к столу. Краем глаза видел, как Галкин, нарядившийся в свой лучший костюм, повязавший красный, как пламя, галстук, излюбленным жестом ёрзал по лбу, нервно и неровно дышал.
— Ольга в ваше отсутствие разнесла меня. Не понимаю, Николай Авдеевич, чем я перед вами провинился?
— У вас так хорошо идут дела, Василий Васильевич, — нет причин для беспокойства. Претензий к вам не имею. Ну, а если — Ольга?.. Она человек самостоятельный. И в людях смыслит больше, чем я. За неё отвечать не могу. А вообще-то я не затем к вам зашёл, чтобы выяснять отношения. И служебных дел касаться тоже не желаю. Они меня больше не интересуют. Зашёл посмотреть, как вы устроились на новом месте.
Вася Галкин надменно и величественно отвалился в угол массивного кресла, лицо его покрылось бледностью, тонкие ноздри вздувались. Он сейчас походил на Григория Мелехова, когда тот прослышал об измене Аксиньи.
— Я знал, что вы не переживёте удара! — застучал как пулемёт Василий. — Разбегайтесь! Удерживать не стану.
— Какого удара? — не понял Филимонов.
— Моего назначения. И вообще... истории с диссертацией. Ольга подошла к Филимонову, смерила Галкина уничтожающим взглядом. И бросила ему в лицо:
— Дурак ты, Галкин!
Потянула за рукав Николая Авдеевича, подтолкнула к двери. И уже в канцелярии сказала:
— Не хочу, чтобы вы волновались.
Они прошли в противоположный конец коридора и встали у окна. Оба смотрели на Москву-реку, по которой шёл голубенький пассажирский трамвай-пароходик с пустыми лавочками на палубе. Пароходик продирался сквозь белую пелену, на него сверху, казалось, напали миллионы белых мух, и кружились они вокруг, и падали, падали в воду. Занятые своими мыслями, взволнованные, оба они не сразу поняли, что на улице идёт снег, нежный пушистый снежок наступившей зимы.
— Смотрите, Николай Авдеевич, — снег!
— Да, да! Первый, осенне-зимний! Представляю, как теперь красиво у меня там... дома.
— Пригласите меня в гости, Николай Авдеевич! Я так хочу побывать у вас!
— И меня! — раздался вдруг за их спинами голос Галкина. Он подошёл неслышно и широким жестом обнял их обоих. — Простите меня, Николай Авдеевич. И ты, Ольга, извини. Люблю я вас обоих, и нет мне без вас никакой жизни. А что Котина к вам, Николай Авдеевич, подсадил, а к тебе, Ольга, машинистку — бес меня попутал, а точнее — Зяблик душу замутил. Сегодня же место им укажу. А?.. Приглашайте и меня, Николай Авдеевич. В баньке вашей, сауне, попаримся — не забыли, небось, как помогал вам её строить? Вот и Ольге сделаем удовольствие, пусть попробует баньку-сауну.
Просветлел Филимонов, слушая покаянную речь Василия, сделал шаг навстречу и весь зарделся, умилился в нежном, всепрощенческом порыве, и уж с языка готов был сорваться поток дружелюбия, но Ольга дёрнула его за рукав, потянула назад. Василию же сказала:
— Руки у тебя золотые, Вася, — это верно. Хорошим ты был сталеваром, нынче бы, наверное, знаменитым стал...
Василий сжался, потемнел — намёк на его научную несостоятельность был слишком прозрачен. Смолчал Василий, сдержал обиду.
—...но приглашать тебя мы пока погодим. Дел у тебя много. Будь здоров, Вася. Мы поехали.
— Ты извини, Ольга, но вышло у нас грубовато, — смущённый и обескураженный выговаривал ей по дороге Филимонов. — Он же мировую предлагал, прощения просил.
— Мировую, говорите? Мы с ним не ссорились, — возражала Ольга. — А вы, Николай Авдеевич, будьте мужчиной, мерехлюндию не разводите. Солгавшему однажды, нет веры. Коробейник — он не человек: всё продает, всё покупает. И Шушуня такой же, — вижу я их. И при случае всё им скажу; пусть не думают, что люди их не понимают. Всё скажу! Да не просто так, а на собрании — принародно!
Ольга зашла в телефон-автомат, позвонила домой. Филимонов слышал, как она с гордостью и какой-то торжественной радостью кричала в трубку:
— Поехала за город к Николаю Авдеевичу. Вы меня не ждите, — может быть, останусь на ночь.
Они сели в электричку и поехали. Василий тем временем стоял у окна кабинета и бездумно смотрел перед собой. Чем дальше отдалялась от него Ольга, тем сильнее разгоралась любовь к ней. Думал о ней жадно, неотрывно — без неё нет жизни! Свет не мил.