Прости меня, грешного
Глава седьмая
Пробудился Качан от громких весёлых голосов, раздававшихся в его комнате. За письменным столом сидел Николай Семёнович, а в кресле у окна, у изголовья Бориса, возбуждённая смеющаяся Наталья.
«Надо мной смеются!» — была первая мысль Качана, и сон точно ветром сдуло; инстинктивно пригладил волосы, подтянулся в угол дивана, поправил на ногах одеяло.
— Который час? — спросил Борис.
— Счастливые часов не наблюдают,— сказала Наташа, продолжая улыбаться, оглядывая его заспанное, сгорающее от смущения и сознания собственной беспомощности лицо.
— Как вы себя чувствуете? — обратилась с вопросом Наташа, но за него ответил Курнавин:
— Ему хорошо, дайте человеку прийти в себя.
Качан в одно мгновение вспомнил всё происшедшее с ним в лесу, застыдился ещё более,— боялся взглянуть на Наташу.
— Я, кажется, подвёл вас: простите.
Повернулся к Курнавину.
— А вам — большое спасибо. Вы, право, чудодей. Я теперь верю, что экстрасенсы...
— Не зовите меня экстрасенсом! — строго сказал Курнавин.— Не люблю этого слова, не признаю. И вообще: экстрасенс! Что это такое? Сверхчеловек! А вот иные говорят: современный колдун, фокусник, шаман.— И — к Наталье: — Скажите, Наташа: похож я на шамана?
— Ну, что вы, Николай Семёнович, человек как человек, вполне земной, но только очень умный, очень красивый и вообще необыкновенный!.. Я очень рада, что вы к нам приехали.
— Ах, какие слова вы мне говорите! Жаль, что я прожил так много лет и мне уж нечего бросить к вашим ногам. Лучшего объекта для обожания я бы не искал.
«Как они изъясняются! И Наташа-то, Наташа! — бежали в голове Бориса ранящие душу мысли.— Скромная, провинциальная девица. Деревенская. Почти деревенская».
Наталья сидела в сером, самодельно вязаном костюме, недлинная юбка, украшенная замысловатым кружевным узором, едва скрывала колени; причёска была небрежной, щёки пылали, тёмные, смеющиеся глаза излучали буйную силу молодой здоровой жизни. Никогда не видел он Наташу такой взрослой и весёлой,— такой яркой, интересной. Она, казалось, всё может, ей всё подвластно, для неё в жизни нет ни преград, ни препятствий.
— Борис Петрович, вам было плохо: я сама это видела, как вам было нехорошо. Николай Семёнович услышал беду на расстоянии, шёл вам на помощь. Право, это всё фантастично. Не знай я сама, не будь свидетелем, никогда бы никому не поверила. Вот вам экстрасенсы!
— Милая Наталья Сергеевна! Я вас очень люблю и не хотел бы видеть вас в положении человека, утверждающего сомнительные вещи. Никакой я не экстрасенс,— и, признаться, не верю, что они в природе существуют. Однако тайнами полнится мир. И сам человек представляет собой величайшую тайну природы. И конечно же, есть люди, которые глубже других проникли в самый сложный из миров, мир человеческой психики. Для познания чувственного строя человека, для воздействия на этот строй есть одно радикальное оружие — слово. Вот этим-то оружием я и пользуюсь. Иногда у меня бывают удачи, в другой раз — нет. И тогда я думаю: значит, не нашел верного, нужного слова или применил его в неподходящий момент. И поверьте: говорю вам, не рисуясь,— говорю правду. Я вас всех уважаю и повторяю: не хотел бы морочить ваши молодые доверчивые умы.
Курнавин, закончив свой монолог, некоторое время оглядывал всех по очереди, затем поднялся, подошёл к камину, стал нажимать клавиши, включая его. Наташа наклонилась к Борису:
— Как вы себя чувствуете? Болит ли ваше сердце?
— Нет, не болит. Не знаю, как мне благодарить Николая Семёновича. Всё это сейчас он говорит по скромности, на самом же деле, он — маг, волшебник. И если раньше я смеялся над всякого рода шаманами и колдунами, то теперь готов поверить в народных целителей. И вообще: в природе много загадок, а мы, учёные, так самонадеянны.
— В самом деле! — повернулся от камина Курнавин.— Что, если бы вас назвали волшебником, магом, сверхчеловеком — ну, разве бы вы тут не услышали насмешку, иронию людей недобрых? Экстрасенс! — да и кто может объяснить значение этого мудреного, нерусского, но ставшего в последнее время модным слова? В нём выразилась тоска по чуду, по необыкновенному, неземному. Человеку во все времена была свойственна тяга к мистическим тайнам — сверхреальному, запредельному. Фантазия бежит впереди ощущений, иногда забегает далеко, слишком далеко, и тогда разгорячённые умы нашёптывают нам сказки о летающих тарелках, о живущем в глубинах озера чудовище Нэсси, о людях, способных взглядом передвигать тарелки, гнуть гвозди, вызывать тень Суворова — наконец, о женщине, обладающей даром видеть прошлое и предсказывать события далекого будущего. Так вот, мои милые юные друзья! Позвольте плеснуть вам на голову холодной водицы, спустить вас на землю. Повторяю ещё раз: никакой я не экстрасенс, и чудесная сила мне не ведома. Есть у каждого из нас биополе — это да, верно; это я вам говорю как электронщик. И я, ваш слуга покорный, многолетними беспрерывными тренировками научился нащупывать очаги собственной энергии, оживлять, усиливать свои и чужие потоки биоэлектрических волн, концентрировать их в нужном направлении. В случае с вами, Борис, я использовал эти свои способности. Вы — физик, и знаете, что биополе человека, и вообще — всякого живого существа, не блажь, не досужая фантазия, а доказанная наукой реальность. Существует отрасль науки — бионика, биоэлектроника; в лучших больницах и клиниках вам могут показать прибор — электроэнцефалограф, он может измерить биоэлектрическую активность мозга, а на специальной установке вас расположат в спокойной и удобной позе, как на диване, и снимут балистокардиограмму, то есть запишут механические движения тела, вызванные сердечными сокращениями, и ток крови по крупным сосудам. Как видите, нет чудес, а есть наука, есть точный инженерный расчёт — всё это есть в нашей жизни, и всё можно поставить на службу человеку.
Страстно и горячо прочитав свою лекцию, Курнавин вновь водворился в кресле хозяина. И пытливо смотрел на собеседников, но взглядами они не встречались. Молодые люди склонили головы, думали каждый о своём. В восторге от Курнавина была Наташа, и она всё больше укреплялась во мнении о необыкновенности этого человека. Вот и сейчас он хотя и пытается развеять в них веру в чудесное, но достигает обратного. «Это он умышленно отводит от себя поклонение»,— думала Наталья.
Несколько в ином русле текли размышления Качана: он хотя и зауважал Курнавина, но не всё в чистом виде принимал на веру. Странный он человек, забавный! Его всё время заносит, шибает в сторону.
Борис с тайным сочувствием, с сознанием своего превосходства сожалел о детской доверчивости Натальи. Впрочем, сознание это доставляло ему более радости, чем огорчений.
Наташа недолго побыла с мужчинами; извинилась, сказав, что у неё дела, и ушла. Наступила неловкая пауза,— по крайней мере, для Бориса. Он сучил взором по углам комнаты, боясь встретиться взглядом с Курнавиным, а тот смотрел на своего пациента в упор и неотрывно. И молчал,— видимо, умышленно, нагоняя ещё больше смущения на Бориса. Наконец, молчание становилось тягостным, и Качан решил его нарушить.
— Странно, я ничего не ел со вчерашнего утра и будто бы не испытываю голода.
— Естественно. Ваш организм борется, он хочет преодолеть основное препятствие.
— Не понимаю вас. Какое препятствие?
— Ваш вес, ваша комплекция — вот основное препятствие.
— И что же вы мне прикажете? Не есть, что ли?
— Да, не есть. И не пить, то есть не употреблять спиртное. И не курить.
— Может, и не дышать? — Борис иронически улыбнулся.
На лице невольно изобразилась мина: «И этот... с теми же советами, как мой друг Морозов».
Николай Семёнович прочитал его мысли. Сказал:
— Вы сейчас подумали: «... и этот, как мой друг доктор Морозов, советует не есть, не пить, не курить». Так вы подумали?
— Так. Угадали.
— Да, для таких советов немного нужно ума. Но чтобы вернуть вас к полноценной жизни именно эти советы вам сейчас и нужны, иначе...
— Приступ был так опасен? — спросил Борис, бледнея.
— Вы были на той самой грани, которая отделяет жизнь от смерти. Сосуды, питающие сердце, сжались до предела; наступило кислородное голодание. Ещё минута — и сосуды начали бы рваться; вас бы ударил глубокий, широко растекающийся инфаркт. А всё потому, что советы врачей вам кажутся глупыми и банальными,— ваш ум сызмальства подточен ядом высокомерия. Табачный дым и спиртные возлияния довершили дело. Воздействуя на высший ассоциативный отдел мозга, они ослабили вашу способность к синтезу, обобщениям. Это путь к творческой импотенции,— более того, ведя беспорядочный образ жизни, вы скоро станете импотентом физическим.
— Говорите так, будто заколачиваете крышку гроба.
— Что делать? У нас нет времени для церемоний. Вы — больной, к тому же, почти безнадёжный! На ваше спасение мною затрачена большая энергия. Я подарил вам жизнь во второй раз, имею некоторые права. Наконец, мы оба находимся в таких обстоятельствах, которые побуждают к скорым действиям. У меня нет времени, а вас, кроме меня, никто не вытащит. Слушайте, если ещё в вас осталась капля разума и если вы хотите жить. Не то, так прощайте, я могу и удалиться.
И уже тише, как бы про себя, добавил:
— Общение с Наташей мне доставляет куда больше удовольствия, чем с вами.
И эти последние слова окончательно сломили Качана; они обожгли его, помутили разум. Никогда Борис не чувствовал себя таким беспомощным и слабым; он был раздавлен, разрушен — полусидел в углу дивана и, запрокинув голову, бездумно смотрел в потолок.
Возражать не было сил, да и разум ему диктовал: Курнавин прав, он как психолог знает, что надо говорить и как поступать. Ему надо ввериться. Другого выбора нет.
— Вы жили без борьбы, вам всё подавали на блюдечке,— продолжал Николай Семёнович.— И тело ваше, и душа ослабели; мышцы одрябли, воля умерла. Вы летите в колодец. Да, молодой человек,— в колодец.
«Каркает, как ворона»,— внутренне бунтовал обиженный, оскорблённый Качан. Однако возражать не смел. В глубине души, каким-то внутренним, тайным разумом улавливал правоту в словах Курнавина; ко всему прочему, прибавлялась, распаляя любопытство, мысль: «Он — старик, неужели Наташа?.. Возможна ли между ними любовь?»
— Ты полагаешь,— Курнавин перешёл на ты,— что жизнь твоя, и здоровье принадлежат тебе, а остальным до тебя дела нет. Тебя учили в школе, над тобой бились в институте, тебя за уши тянули в аспирантуре...— ну-ка, посчитай, сколько ухлопали на тебя народ и государство?..
— Голая риторика!.. Устали от неё. Увольте.
— Давайте честно, положа руку на сердце. Что даёт вам право так высоко задирать нос? Открытия? — вы их не совершили, изобретения — они все в проекте; может быть, вы чего-нибудь производите и люди пользуются плодами вашего труда?.. Ничего решительно!.. Вы со дня своего рождения не произвели и одной вещи, которая служила бы людям. Вы пока живёте в долг,— да, представьте себе — всё берёте у людей взаймы и обязаны жить ещё и потому, чтобы расплатиться с государством.
— А это уж слишком. Вы много себе позволяете.
— Чего же это я говорю вам лишнего? Правду вам говорю — и более ничего. И если бы все вот так же, как я,— с самого детства, сызмальства вам говорили правду,— пожалуй, вы бы не оказались, как теперь, на краю пропасти.
— Так уж и пропасть?
— Да, пропасть или тупик. Физический и духовный — нравственный, моральный. Вы до сих пор только и делали в своей жизни, что обещали. Кормили всех посулами и под эти посулы получали жирную зарплату. Более того, со своей фанаберией, непомерным тщеславием и алчностью вы наделали государству много вреда. Заклевали, охаяли два прекрасных изобретения: одно посылалось вам на отзыв с Урала, другое — из Сибири.
— Откуда вы знаете?
— Знаю многое и другое. Ясновидение — тоже моя стихия. Смотрю на вас и читаю летопись ваших дел, вижу судьбы рядом идущих с вами людей. Свой отдел вы превратили в кормушку.
— Вы дошли до оскорблений!
— Давайте перечислим темы, которыми занимался ты лично, а затем и твой отдел в институте отца. А-а?.. Я приготовил пальцы. Считаем.
— Не трудитесь. Считать не будем.
— То-то ж, тем было много, результатов — ноль. Зато сколько сказано речей, выдано векселей и обещаний — и сколько жалоб, претензий, недовольства. На всякого рода неустройства, малые ассигнования, медленные решения. Попутно пили коньяк, сидели в ресторанах, били себя в грудь. Ладно! Не надо речей. Помолчите хоть здесь. Скажу ещё и то, о чём ты и сам не догадывался: с такой же фарисейской нечестностью, так же невежественно, как относился ты к общественному долгу, ты относился и к своему организму,— а он, как я уже сказал,— тоже принадлежит государству. Ты издевался над ним, насиловал, задавал ему такие перегрузки, которые он, в конце концов, не смог переносить. И вот тебе финал нашей беседы.
— Беседа ваша, а не наша,— слабо возразил Качан.
— Хорошо, пусть будет моя. Финал таков: три дня лежать, принимать таблетки и до моего особого разрешения потреблять лишь жидкость, которую приготовит Наташа. Десять стаканов в день — через равные промежутки.
— И вот ещё: напишу перечень лекарств и расписание — как принимать, с чем, в какие часы — на целый год. Борьба нам предстоит долгая, отступать некуда — только вперёд!
Говорил, писал, а сам краем глаза поглядывал на Бориса: не слишком ли огорчил его проповедью? Не усугубил ли спазм сосудов?.. Не прихоти ради лепил горькие истины Николай Семёнович, не в порыве раздражения, а с единственной, заранее рассчитанной целью — сломать в молодом человеке гордыню, пошатнуть весь строй ложных и пагубных взглядов на жизнь, на отношения с обществом, людьми,— наконец, с самим собой, собственным своим организмом. Понимал: в этот критический момент пагубно малейшее прибавление горечи, но верил в очистительную силу своих слов, в то, что несут они пациенту больше света и надежды, чем обиды.
И расчёт оказался верным; Борис лежал одухотворённый, изнутри у него поднимались силы жизни,— и хотя он ещё не сознавал в полную меру значения проповеди, но сердце его билось ровнее и чётче; в душе поднимались силы, которых он прежде не знал.
— Всё! На сегодня довольно. Встретимся завтра.
Не попрощавшись, Курнавин вышел.
Была пятница, и вечером на улице дачного посёлка стали появляться люди с рюкзаками. Два автомобиля остановились у дачи доктора Морозова. В малиновом «жигулёнке» приехали сам доктор с женой, мать и отец Бориса, из бежевой «Волги» — служебной машины академика Качана — вышел невысокий пожилой мужчина в замысловатой кепочке и сером расклешённом плаще — это был учитель Морозова, известный хирург из Ленинграда профессор Пётр Ильич Чугуев. Он находился в Москве по случаю очередной сессии академии медицинских наук и принял приглашение Морозова провести выходные дни у него на даче.
Хозяйка дачи Ингрида Яновна — родом из Прибалтики — провела его в кабинет. Лежащий на тахте Качан испугал хозяйку.
— Господи Боже мой! Один тут — да как же ты?
Посмотрел на дверь — не идут ли следом матушка с отцом.
— Не пугайтесь,— кивнул им Борис, подняв для приветствия руку.— Я здоров, почти здоров. Рад приветствовать вас, Пётр Ильич, на столичной земле. По радио слышал — у вас сессия.
— Да, приготовил доклад о вреде алкоголизма, да президент просил не выступать — говорит, времени мало. А с вами что — почему лежите?
Они были знакомы; Морозов показывал своего друга учителю, консультировал по поводу болезни сердца,— Чугуев тогда внимательно осмотрел больного, прослушал сердце, лёгкие,— сказал: «Обыкновенное дело — ожирение, и на этом фоне беспорядочная жизнь, спиртные возлияния, табак. Могу положить в клинику, но заранее предупреждаю: лечение будет суровым — строжайшая диета, не пить и не курить. Вы знаете: у меня в клинике даже обслуживающий персонал не пьёт и не курит».
Качан тогда улыбнулся в ответ и от клиники отказался, небрежно заметил: «К сожалению, я не могу выполнить всех ваших предписаний, как не могу добровольно отказаться и от самой жизни». На это Чугуев заметил: «Ну, если в этом вы видите смысл своей жизни, я ничем не могу вам помочь».
Морозов потом выговаривал своему другу: «Нахал же ты, Борис, наговорил дерзостей моему учителю. Уважил хотя бы возраст; он едва ли не втрое старше тебя».
Качан сознавал правоту друга, но для порядка защищался: «Зачем же он говорит банальности? Не знаешь средства лечения — молчи, не трави душу. Заладили в один голос: полнота, пьяница, курильщик! И пью, и курю не больше других — и ты не меньше меня выпиваешь. Зачем же глаза колоть? Ведь этак оскорбить человека можно».
С тех пор Качан не встречал Чугуева и сейчас хотел бы загладить неловкость той первой встречи. Задавал вопросы и тоном разговора давал понять: никаких размолвок между нами не было, я, как и все, отношусь к вам с большим почтением.
Ожидал Качан, что профессор заинтересуется его состоянием, возьмёт руку, станет слушать пульс, но Чугуев сел за письменный стол, смотрел на него как на вполне здорового. И Борис, огорчённый этим обстоятельством, думал: «Я тогда отверг его предложение, и тем выразил недоверие, как врачу, он, конечно, помнит об этом и уж не станет больше заниматься мною».
На лестнице раздался голос Елены Евстигнеевны:
— Где мой сын? Почему он меня не встречает?
Ураганом ворвалась в комнату, бросилась к дивану.
— С тобой был приступ! Говори скорее, что случилось?
— Мама, успокойся. Я здоров, прилёг отдохнуть. Ты лучше расскажи, что дома, как доехали. Вон Пётр Ильич — ты его видела?
— Мы вместе ехали.
И — к Чугуеву:
— Пётр Ильич, миленький — послушайте Бориньку. Чует моё сердце — ему плохо, но он скрывает.
Профессор молча удалился и через несколько минут вернулся во своим походным саквояжем. Из него достал прибор для измерения давления, фонендоскоп, подошёл к Борису. Морозов и Ингрида Яновна подсели к больному. Образовался своеобразный консилиум из самых высоких специалистов, если учесть, что Ингрида Яновна заведовала кардиологическим отделением в диагностическом центре.
— Не возражаете? — сказала она, беря прибор для измерения давления. Пётр Ильич с признательной улыбкой уступил ей прибор, а сам попросил Бориса снять рубашку, стал прослушивать сердце. Прослушивал он долго, и не только сердце, но и лёгкие,— просил то дышать глубоко, то задерживать дыхание.
Пётр Ильич — большой авторитет в области пульмонологии. За ряд открытий он был удостоен звания лауреата Ленинской премии, его книги переведены на многие языки мира и стали учебниками для студентов. Долгое время профессор возглавлял институт пульмонологии — здесь под его руководством разрабатывалась методика лечения неспецифических болезней лёгких.
По состоянию лёгких он мог делать важные выводы и о состоянии сердца, и в целом всего организма.
Ещё со времён Гиппократа существует завет медикам: «Врач должен уметь слушать сердце». Чугуев в лекциях часто повторял студентам: «Врач должен уметь слушать сердце и лёгкие».
Он потому тщательно прослушивал лёгкие Бориса.
Морозов так же принимал участие в осмотре,— он даже записывал некоторые замечания себе в блокнот.
Елена Евстигнеевна ничего не говорила и не мешала врачам,— она то подходила к мужу, вошедшему в кабинет незаметно, то приближалась к дивану, кидала тревожные взгляды на сына, на ртутный столбик прибора, в показаниях которого ничего не понимала. От неё не укрылась озабоченная сосредоточенность на лице доктора и тревога, передававшаяся от него Морозову и его супруге.
— Что с ним? — подступалась она несколько раз к Ингриде Яновне, но та лишь пожимала плечами, показывая взглядом на профессора: он де, мол, скажет, потерпи немного.
Но Пётр Ильич неспешно убирал в саквояж приборы, озабочено молчал, и по всему видно, не собирался пускаться в откровения. Морозов так же молчал, соблюдая приличия ученика и младшего по рангу.
На столе стоял стеклянный кувшин с тёмно-вишнёвой жидкостью,— его принесла Наталья по просьбе Курнавина. По его же рецепту она изготовила питьё для Бориса.
— Надеюсь, не спиртное? — спросил Чугуев, намереваясь попить из кувшина.
— Не спиртное, но я и не знаю, что это,— пояснил Борис.
Все обратили взоры на кувшин, а хозяйка склонилась над ним, понюхала.
— Пахнет хорошо,— цветочным мёдом, и ещё чем-то. Что это? Тебе принесла Таша?..
— Да, Наташа. Но состав изготовлен Курнавиным.
Борис помолчал, потом серьёзно, ни на кого не глядя, сказал:
— Мне было плохо,— думал, концы отдам, так Николай Семёнович — точно из земли вырос. И помог мне. Спасибо тебе, мама — он, кажется, действительно волшебник.
Елена Евстигнеевна всплеснула руками:
— Опять твоё сердце!
— Успокойся, мама. Теперь всё хорошо.
— У вас был приступ? — спросил профессор.
— Да, Пётр Ильич, я был в лесу, и мне сделалось плохо. Сдавило вот здесь — под ложечкой и под лопаткой.
— А он, Курнавин, как он очутился возле вас?
— Говорю: словно вырос из-под земли. Как раз в тот момент, когда от внезапной боли я терял сознание.
— Ах, дура я, зачем отпустила тебя одного!
Все укоризненно посмотрели на Елену Евстигнеевну. К ней подошёл супруг её, Пётр Петрович. Мягко взял за руку, сказал:
— Дорогая, пусть он расскажет всё по порядку. Пойдём к камину, ты вся дрожишь.
Профессор хотел знать подробности:
— Очевидно, он шёл вслед за вами, не упускал из вида?
— Может быть,— согласился Борис.— Только всё это похоже на чудо, и я толком ничего не могу объяснить.
— Это — экстрасенс! — с жаром вступила Елена Евстигнеевна.— Один из самых видных в Москве. Мы с Петенькой,— она взглянула на стоявшего у её плеча мужа,— заполучили его с большим трудом.
— Ах, Елена Евстигнеевна! Вы вновь со своими колдунами! — с раздражением воскликнула хозяйка.
Елена Евстигнеевна опустила глаза. Её всегда смущал бесцеремонный грубоватый тон Ингриды.
Пётр Ильич, как бы не замечая диалога женщин, задавал деловые, свойственные для врача вопросы:
— Что же он сделал, этот самый экстрасенс? В чём выразилась его помощь?
Ингрида пожала плечами; она не скрывала раздражения по поводу пустяков, о которых расспрашивал профессор.
Между тем учёный говорил:
— Народную медицину отрицать нельзя. Она основана на вере. Вера, если она даже и наивная,— это настрой человека, его желание вылечиться. А положительный настрой, как известно, едва ли не первое условие для всякого успешного лечения. Проникаясь верой в исцеление, человек незаметно для самого себя мобилизует свои силы, он как бы приказывает организму принять боевое положение, изготовиться и уже одним только этим начинает борьбу с недугом. Можно предположить, что Николай Семёнович действительно обладает качествами, которые выделяют его из ряда обыкновенных людей. Энергичное волевое лицо, выразительные глаза, излучающие поток энергии, страстная, умная речь, голос. Наконец, и пальцы рук могут иметь особое строение. Собственным внушением, системой тренировок он мог развить в них способность излучать тепло; тут, очевидно, наблюдается усиленное кровообращение в пальцах рук; возможны и ещё какие-то непознанные свойства. И вот налицо комплекс, способный с большой силой влиять на психику человека. Разумеется, здесь нет ни волшебных приёмов, ни демонических сил и вообще ничего сверхъестественного: есть сильный человек, умеющий внушить свою волю другому, и есть пациент, который верит, ждёт и жадно внимает каждому слову.
В простонародье всё это называется гипнозом. Иными словами: внушение. Значение этого фактора признаётся в медицине с древних времён. Наш великий соотечественник Бехтерев сказал: «Если после разговора с врачом больному не становится легче, это не врач». Тут заложен и один из основных принципов гуманизма русской, и не только русской, медицины. К сожалению, ныне многие врачи стали забывать этот принцип. Нередко пожилой человек, придя к врачу, услышит: «Что же вы хотите — у вас возраст». Другой горе-врач не скажет, но разведёт руками: дескать, пришло время болезням. Только бессердечный человек в белом халате может так принимать больного. В этом не одна чёрствость, граничащая с жестокостью,— тут ещё со стороны врача демонстрируется и невежество. Старость не обязательно преследуют болезни. Есть много пожилых и даже очень старых людей, не знающих никаких хронических болезней.
Профессор обратился к Борису:
— Так вы не рассказали, как он лечил вас?
— А вы у него спросите. Он тут рядом поселился — у соседей.
— Он может и не раскрыть своих секретов, да и нам неловко у него спрашивать.
— Воздействует на биополе. У него приёмы... почти фантастические. Он, как шаман, вызывает духов. Однако,— верю. Снял боли в сердце. В одну минуту. Пригласить бы его.
Чугуев посмотрел на хозяйку: её право — приглашать гостей. Ингрида кивнула Борису:
— Зови своего шамана. И Ташу кликни, спросим у неё, что за зелье она тебе в кувшине намешала.
Ингрида Яновна и Елена Евстигнеевна принялись накрывать стол, а доктор Морозов пошёл приглашать гостей. И вот они явились: стояли в дверях точно супружеская пара или влюблённые,— оба улыбались, кланялись, казались счастливыми. Борис с окаменевшим сердцем смотрел на них и не мог заставить себя приветливо улыбнуться. И женщины — Ингрида Яновна и Елена Евстигнеевна, поддаваясь врождённому любопытству, неприлично на них уставились, точно увидели принца и принцессу. И только Пётр Петрович — отец Бориса, и Пётр Ильич Чугуев энергично поднялись с дивана, почтительно поклонились. И Наташа, а вслед за ней Курнавин, с достоинством подходили вначале к женщинам, затем к мужчинам — всем представлялись, Наташа старалась казаться спокойной, и всё-таки чувствовала себя неловко. Женщины явно смотрели на неё свысока; они улыбались, предлагали сесть, чувствовать себя как дома, но даже в тоне, каким с ней говорили,— особенно, хозяйка,— Наташа улавливала снисходительную милость, широту из другого круга,— высокого, недоступного.
Ничто так не обижает человека, как стремление,— пусть даже подсознательное,— поставить его на лестницу одной ступенькой ниже себя. Молодые люди особенно чувствительны к высокомерию старших.
Наташа тушевалась, но это ещё больше прибавляло ей обаяния. Она всем нравилась; женщины завидовали, мужчины ею восхищались.
Ингрида Яновна, словно продолжая прерванный гостями разговор, восклицала:
— Существуют странные, непонятные вещи, и никто их до сих пор не может объяснить. Я недавно одному старцу говорю: вам нужно пройти рентген, пообследоваться. Так, на всякий случай. А он мне — представьте! В наше-то время! — «Не признаю докторов! И лекарств никаких не принимаю». Чушь какая-то! Ужас!.. Представляю, если бы я не принимала лекарств! Да у меня давление поднимается до двухсот! Затылок ломит. Раскалывается на две части. А иногда и просто так — голова болит! — места себе не нахожу. И что же со мной было бы, не проглоти я анальгин, раунатин или клофелин?
Ингрида Яновна свой этот последний вопрос адресовала профессору: вдруг он скажет что-то новое, подаст ей совет, но Пётр Ильич благодушно улыбался,— видимо, ему нравилось общество, хозяева, и всё, что здесь говорилось.
— Всё это вы бы и сказали ему, тому старцу,— заговорил он, подвигаясь к углу дивана и давая место Наташе и Курнавину.
— А я и сказала! Представьте, он мне в ответ: «Михайла Илларионович Кутузов, спаситель России, был дважды тяжело ранен в голову, прожил долгую жизнь и никогда не принимал никаких лекарств. И только за несколько часов до смерти, оканчивая свою жизнь в маленьком городке Силезии Бунцлау, согласился выпить какие-то порошки.
— Кутузов жил давно, его можно понять,— подхватил её мысль профессор,— тогда и в народе врачей презрительно называли эскулапами; и сам Пирогов весьма скептически отзывался о фармацевтике и терапии; да и много позже, уже в нашем веке Бехтерев с сожалением отмечал, что у нас пока «...нет лекарства более стойкого и живительного, чем сочувствие, душевный такт, доброта». Однако в наше время и так относиться к медицине... Это, действительно, анахронизм. Он, этот старец, очевидно жил в лесу, в глуши.
— Москвич он! Живет в Трубниковском переулке — это близко от Арбата, в центре столицы.
И без всякой паузы, обращаясь к Наталье:
— Милочка! Что вы намешали тут нашему гостю? Какой такой соорудили эликсир?
Наташа испуганно взглянула на Курнавина, вопрос Ингриды Яновны застал её врасплох и порядочно напугал. На столе стоял графин с напитком. Наташа и Курнавин вдруг, в один момент, из гостей превратились в подследственных.
Курнавин сказал:
— Обыкновенный медовый напиток. Прежде русские воины перед битвой медовую сыту давали и коням. Мёд прибавлял им силы и стойкости в бою.
— Но вы, верно, и ещё что-нибудь подмешали? Я вижу по цвету. И чувствую по вкусу,— тут есть кислый фермент.
Беседа принимала форму допроса. Наташа ещё больше краснела, тревожилась. Чугуев, Морозов и родители Бориса чувствовали себя неловко.
Курнавин спокойно, не замечая тона хозяйки, отвечал:
— Да, я влил в графин яблочного уксуса,— по Джарвису. Может, слышали американского автора; он рекомендует мёд в сочетании с яблочным уксусом. Напиток, богатый калием.
— Я слышал, и даже читал книгу Джарвиса,— оживился профессор.— Она издана в Румынии. Там у меня есть ученики, и один из них прислал мне эту редкую и, как я понял, замечательную книгу, она называется: «Мед и другие естественные продукты».
— Слов нет, калия в яблоках много,— и вообще, яблоко — волшебный фрукт, его обыкновенно несут в числе первых продуктов больным, но я реалистка, люблю во всём порядок.
И, обращаясь к профессору:
— Вы, Пётр Ильич, как вообще относитесь к самолечению? Давайте начистоту: кто такой Джарвис, кто позволил ему составлять рецепты, давать рекомендации, поучать, наставлять? Издан в Румынии! А у нас?.. Покажите мне книгу, изданную в нашем советском издательстве. Да так, чтобы автора представил авторитетный учёный. Я бы тогда поверила, могла бы и сама затем предлагать другим, рекомендовать. А то извольте, пожалуйста: родилось в Америке, издано в Румынии, утверждено и оформлено неизвестно кем.
— В Румынии,— сказал Чугуев,— находится Международный институт технологии и экономики пчеловодства. Там есть авторитеты, специалисты.
— Ах, эти уж мне авторитеты! Как часто мы попадаем впросак, доверяясь им слепо. Ну, ладно, хватит соловья кормить баснями, прошу всех к столу, будем пить чай,— напиток, в полезности которого ни у кого нет сомнения.
Она убрала графин, принесённый Натальей, стала разливать чай. Борис Качан нахмурился, опустил голову. Резкий тон хозяйки его раздражал; ему совестно было и обидно за друга,— за то, что у Владимира такая бесцеремонная, агрессивная в своём невежестве жена. Она имела характер глубоко консервативный, совсем неподходящий к природе её служебных занятий. Максимализм во взглядах, безапелляционность суждений особенно отчетливо рисовались на фоне её мужа,— кстати, Владимир был моложе Ингриды на три года,— сдержанного и тактичного в беседах. Владимир несколько лет работал в клинике Чугуева, близко наблюдал своего учителя, на редкость вдумчивого, внимательного и пытливого учёного,— может быть, от него, шагнувшего ко всемирной славе из глубин народа, установилась в характере Морозова ровность и терпимость, способность слушать и извлекать из жизненного потока информации всё для себя полезное,— предельная, доброжелательная внимательность к человеку, каков бы он ни был по званию и положению. Он никогда не спорил с женой, но и редко с ней соглашался. Терпел её характер.
И в данном споре Морозов, как и все, занимал нейтральную позицию, и по праву хозяина широким жестом приглашал гостей к столу. Борис двинулся первым, и так у него вышло, что сел он между Наташей и Курнавиным.
Время было позднее, беседа за ужином не клеилась, и вскоре все разошлись. Первой поднялась Наташа, извинилась и, сказав, что рано встает корову доить, ушла.
Пошёл в кабинет хозяина и Борис. Елена Евстигнеевна устремилась было за ним, но Борис резко и не очень вежливо сказал:
— Ложись спать, мама, я чувствую себя хорошо.
В кабинете сел за письменный стол, обхватил руками голову. Чувствовал себя скверно — так плохо ему ещё никогда не было. Перед глазами стояла одна картина: самонадеянный, всезнающий Курнавин и рядом с ним — Наташа. Ничего не мог представить себе более нелепого, противоестественного: седой, помятый жизнью старик, серебристый хек,— пришло на ум сравнение. И она, молодая, цветущая и такая красивая.
Без стука вошёл к нему Владимир.
— Извини, Борис, я тут книжечку подберу, почитаю перед сном.
— Не начитался за неделю. Спал бы тут больше.
— Представь — плохо спится. Первые час-другой заснуть не могу. Потом среди ночи вдруг просыпаюсь. Скверно, а что поделать?
— В чём же причина? Мы — молодые, можно сказать, только жизнь начинаем — что же дальше будет?
— Гиподинамия, брат. Сидячий образ жизни, недостаток движений, кислорода. Прелести цивилизации, городской жизни.
— А как бороться с бессонницей? У меня тоже бывает. И как ещё маюсь!..
— Обратный порядок жизни наладить: движение, природа, диета. Когда у нас в клинике заходит об этом разговор, наш профессор Сергей Сергеевич Соколов обыкновенно приводит какую-нибудь крылатую фразу из учения мудрецов. Иногда читает из «Фауста» монолог Мефистофеля. Я его запомнил наизусть. Послушай:
Способ без затрат,
Без ведьм и бабок долго выжить.
Возделай поле или сад,
Возьмись копать или мотыжить.
Замкни работы в тесный круг.
Найди в них удовлетворенье.
Всю жизнь кормись плодами рук,
Скотине следуя в смиренье.
Вставай с коровами чуть свет,
Потей и не стыдись навоза, —
Тебя на восемьдесят лет
Омолодит метаморфоза.
— А если серьёзно,— твой-то учитель, Чугуев, наверное, знает. У меня такое впечатление, что он всё знает.
Владимир оторвался от книжной полки, сел на диван. Нажал поочерёдно на все четыре клавиши большого в полстены электрического камина. Иллюзия пламени засветилась в топке.
Сделав вид, что не заметил иронии в голосе друга, Морозов в раздумье заговорил:
— Не мудрено, что Пётр Ильич много знает: за ним почти шестидесятилетний опыт практической врачебной работы.
— Ему так много лет?
— В октябре восемьдесят пять стукнет.
— И он всё ещё работает?
— Занимает три должности.
— Вот именно: занимает!.. Ты извини меня,— он твой учитель,— но в таком возрасте занимать три должности! Какие же это должности?
Владимир и на этот раз пропустил мимо ушей всю желчь и скепсис в словах друга; хотел бы сказать ему: «А ты если не знаешь, так и не суди», но сказал другое,— продолжал в том же спокойном, благодушном тоне:
— Он в институте заведует кафедрой госпитальной хирургии, при кафедре — клиника, он в ней директор, а ещё редактирует журнал.
— И везде поспевает?
— Не знаю. Об этом он сам тебе мог бы рассказать.
Борис подошёл к окну и в просвете между занавесками увидел знакомую, ласкающую душу картину: за кисейной гардиной, склонившись над письменным столом, сидела Наташа. Она как бы придала Качану силы, и он, расправив грудь и не поворачиваясь к Владимиру, заговорил:
— Время кумиров бесповоротно кануло, с нас довольно печального опыта отцов. Увольте! Я не стану гнуть спину,— и даже человека с несомненными заслугами остерегусь заносить в святые. Мне надо ещё знать, а каков он в жизни, так ли он хорош во всём, как в своём главном деле, и не норовит ли с чёрного хода урвать лишний кусок от общего пирога. Мы переделываем мир, а Толстой призывал нас спасать душу. Надо ещё посмотреть, уж так ли ошибался в своей философии великий мудрец, во всём ли он заблуждался?
Болезненное раздражение Качана против носителей зла и несправедливости никогда не было для него характерным; наоборот: он мог подолгу и благодушно выслушивать рассказы о проделках мерзавцев и в конце с усмешкой заключить: «Видать, умный человек, коль умеет так ловко обманывать». Но теперь и в словах, и в тоне его голоса зазвучал протест против всех форм низостей жизни. Владимир, как врач, относил такую перемену к следствиям болезни, ему и в голову не приходила мысль о духовном просветлении, к которым звала Бориса открывающаяся перед ним новая жизнь.
Владимир не разделял крайностей Качана, но тут в его осуждающем тоне была своя логика, Морозов и сам не одобрял стремления иных именитых мужей науки занимать сразу несколько должностей, заседать во многих комиссиях, везде значиться и нигде толком не работать. И хотя о Чугуеве так не думал, но в принципе он с Борисом был согласен.
Тихо, не отрывая взгляда от папки, лежащей перед ним, проговорил:
— Ты, Борис, помнишь: мы с тобой с детства думали о большом, стремились к высокому. Вот теперь нам почти по тридцать, про себя скажу так: высокого не достиг, а тяга ко всему большому, необыкновенному сохранилась. У меня где-то под сердцем или под черепной коробкой вмонтирован механизм, сообщающий мне силы магнетизма: как малая металлическая частичка устремляется к мощному магниту, так я невольно тянусь к людям большой энергии, могучего духа. Люблю смотреть на спортсменов в момент, когда они выходят на старт. И затем несутся к своей заветной высоте. Секунда, вторая, третья...— и он, или она,— чемпион мира! Представляешь — взлететь над всеми, одолеть, превозмочь; заставить на виду у целого мира исполнить гимн своей Родины. А у нас в науке?.. Разве не те же рекорды? Вот я скажу тебе о своём учителе. С виду обыкновенный, роста ниже среднего, голос глуховатый. А поди ж ты! В четырех разделах хирургии сказал своё слово: хирургия сердца, лёгких, сосудов, пищевода. Да скажи он своё новое слово лишь в одном разделе — и то бы в ноги ему поклониться, а тут четыре. А?.. Сколько же людей спасли его ученики, скольких ещё спасут.
— Раззадорил ты меня. Дай-ка, папку — почитаю.
Морозов, придерживая папку, невесело, с заметной дозой укоризны, проговорил:
— Давал я тебе про Мальцева. Ты мне и слова не сказал:
Борис отвернул взгляд к окну, задумался. Ответил не сразу.
— Мальцев — феномен, редкий экземпляр человеческой породы. Но он от нас далеко, то есть от нас, наших интересов. Мы с тобой — дети города, выросли на асфальте, нам не понятна страсть земледельца и те радости, которые дарит человеку первозданная природа. В общении с природой, с землёй Мальцев черпает высшие наслаждения. Очевидно, чтобы понять таких людей, как Мальцев, надо пожить с ними. Я вот соседку твою, Наташу — она корову держит — и то плохо понимаю.
Владимир слушал своего друга с удивлением,— так, словно только что узнал его. Вспомнил, что и прежде Борис хотя и стремился к высокому, но высокого в людях не замечал. Он, как Мефистофель, всё порицал и надо всем потешался. И даже самое благородное и красивое в человеке ему представлялось или в дурном, или в смешном свете. Все девочки для него были «чумички» или «пустышки». Он от этого своего взгляда на них и не женился до сих пор,— пожалуй, и не любил никого. Владимиру даже пришла мысль: он от чрезмерного себялюбия и чревоугодником стал, от того же вечного недовольства всем на свете и болезни его развились. «Неужели?..— мелькнула догадка научного характера.— Неужели тут есть прямая зависимость?.. Надо проследить, проработать хорошенько эту мысль. Может быть, открою закономерность».
Решительно встал из-за стола, протянул Борису папку.
— На, читай, а я пойду. Уж поздно. Пора спать.
Борис взял папку, но читать не стал. Выключил свет, подошёл к окну. Наташа за тонкой вязью гардин недвижно сидела за своим письменным столом. Был второй час ночи,— она обыкновенно в час ложилась спать, но теперь ещё работала. Нежный силуэт её профиля чётко очерчивался в лучах электрического света; Борис любовался им, но думы были сейчас не о ней — о Владимире. Что он представляет собой, мой друг Владимир? Я знаю его с первых лет жизни — почти все тридцать лет мы с ним вместе растём и дружим, но что я знаю об этих его записках? Зачем он собирает их, для какой цели?
И Борис, подхлёстнутый интересом к внутреннему миру своего друга, ревниво задетый его глубоким разносторонним поиском каких-то тайн души человеческой, погрузился в дальнейшее чтение,— и теперь уже из-за каждой новой строки на него смотрел не только знаменитый хирург из Ленинграда, но и его друг Владимир, тот самый Володя, на которого Борис всегда смотрел свысока: «В медицинский пошёл — чудак! Мужское ли дело — с больными возиться!» Читал дневниковые записки Борис, думал: «Как он дотошно и пытливо во всё вникает,— во всём хочет преуспеть, взять от своего учителя. Вот ум исследователя. Да, он, Владимир, родился учёным».
Качан читал:
«Петру Ильичу много пишут читатели его книг. Я не однажды бывал на квартире учителя, и он мне показывал письма. Некоторые из них я записал. Вот пишет ему из Рязани Любомищенко:
«Ведь сколько говорится о высокой морали, а многие ещё сами не научились относиться бережно к самим себе, к родным, сотрудникам, людям, с которыми мы встречаемся в метро, на улице, в магазине. Ваша книга учит людей, как не надо себя вести, показывает печальные результаты дурных взаимоотношений».
А вот выписки из книг:
«Почти всегда скромность пропорциональна талантливости».
«Если придерживаться правила разговаривать с санитаром или уборщицей с таким же уважением, как ты говоришь с министром или академиком, тебе никогда не будет стыдно за своё отношение к людям».
«Если пуля, выпущенная врагом, может повредить часть тела, то грубое слово попадает в сердце и нередко валит человека наповал».
В записках пока ещё не было мест, где бы говорилось о личности автора, но Борис и не торопил страницы,— читал всё подряд, и во всём для него был интерес; он как бы слушал голоса, раздававшиеся вокруг, и ему представлялась жизнь со всеми её сложными противоречиями. Тут он вдруг вспомнил, как Морозов ему говорил: «Меня теперь приглашают читать лекции студентам...» И сразу стало ясно, для чего он делает все эти выписки.
Интерес Бориса к запискам усилился; он читал медленно, вдумчиво. Мозг его работал напряжённо, мысли обращались в голове резво, относя его то в одну сторону, то в другую,— он то вглядывался в себя, находя всякие сравнения, проводя параллели, то в новом свете представал ему образ Владимира, дружка детства, который, как теперь он видел, жил такой богатой духовной жизнью, пропускал через своё сердце столько наблюдений, столько высокого, нужного всякому человеку, живущему среди людей. А то он вновь и вновь видел Наташу. «И она вот такая. Это — она, это — о ней».
Он резко повернулся, вылез из-под одеяла — света в окне не было, а ему спать не хотелось. И он снова принимался за папку — читал всё, не пропуская ни одного листа.
Заснул лишь с рассветом.