Последний Иван

У Скурихина нет жены, но есть дочка Майя. Потом она тоже станет фотокорреспондентом. И теперь вот уже много лет работает в «Правде», а снимки ее, как и снимки отца, печатают на видных местах многие газеты и журналы.

Анатолий Васильевич был моей отрадой в «Известиях», я любил его сыновней любовью, и он ко мне питал добрые чувства. В среде фотокорреспондентов ходили слухи о его миллионах. Он действительно получал большие гонорары, но мне частенько говорил:

- Заработаю деньги, куплю мотоцикл и махну на Волгу. Буду жить, как Шаляпин, на берегу.

Я потом спрашивал:

- Купили вы мотоцикл?

- Покупаю по частям. На весь-то денег нет. Вот еще колесо куплю, и тогда - поеду.

Мне он подарил фотоаппарат «Контакс-Д». Сказал:

- Перед войной немцы нам двадцать штук таких прислали. Стекла объектива шлифовались водой. Рисует!

И вправду: снимки у меня получались изумительные.

Анатолий Васильевич ушел из газеты и никому не подавал о себе весточки. Я тоже его не искал - видимо, приспела ему пора побыть, наконец, в одиночестве.

Вызвал меня Гребнев. Чуть заметно кивнул на приветствие, читал гранки. Садиться не предлагал - манера у него такая, несколько странная. Я всегда у него чувствовал себя провинившимся. Читал он долго, будто забыл обо мне. Потом, как обыкновенно, тихо и каким-то домашним голосом заговорил:

- Опять тебя с Васильевым видели. Небось, выпили?

- Что вы, Алексей Васильевич, я не пью.

- Мало-то… не пьешь, а так, чтобы, как Васильев, основательно,- наверное, бывает?

- Да что вы, в самом деле! Это, наконец, обидно слушать. Говорю - не пью, значит не пью.

- Ну, может, на людях не пьешь, а ночью, да под одеялом?

- Извините, Алексей Васильевич! Но это ни на что не похоже. Ваши шуточки! Я, наконец, обидеться могу.

- Ну да ладно - остынь. Не пьешь, и хорошо. А тогда с Васильевым зачем? От него надо подальше. Пустой он человек и пьяница запойный. Жалко его, а что поделаешь. Говорил я с ним, и он обещал, клялся-божился - и снова запивал. Подальше ты от него!

Я начинал понимать: злые языки, увидев меня раз-другой с Васильевым, сделали вывод: пьем вместе! И пошли гулять по редакции пересуды. До Гребнева дошли. Сел в кресло, ждал.

- Вон письмецо на столе - возьми, почитай.

Я взял со стола письмо. Аноним сообщал, что на заводе, где-то под Подольском, орудует шайка крупных лихоимцев во главе с заместителем директора завода по снабжению Никулиным.

- Не хотелось бы… в грязи копаться,- сказал я Гребневу.

Он долго молчал, будто и впрямь забыл о моем присутствии, но потом, не отрываясь от гранок, как-то особенно тихо заметил:

- И мне… надоело ваши статьи читать, шелуху из них выгребать, а что поделаешь - приходится. Работа такая. Вот скоро сорок лет будет, как… словно дворник, с метлой по статьям вашим. И у тебя тоже - своя работа. Волка ноги кормят, бегает много, добычу выслеживает. Твоя добыча - вот она, письмецо анонимное. У нас сейчас многие… из кривого ружья стреляют. Пальнул из-за угла - и смотрит, как мы тут, а самого не видно. Поезжай, милый, размотай клубочек,- авось, и тут… наше дельце выгорит.

Он замолчал, и теперь уж я видел, разговор окончен. Положил письмо в карман, сказал:

- До свидания, Алексей Васильевич.

- С Богом, дорогой. Удачи тебе.

Приехал на завод, а он военный, очень важный и большой. Всюду секретность, нужны допуски. Решил не заводить канители - использовал свои излюбленные, годами наработанные приемы. Захожу в пивную, беру кружку пива. Слушаю разговоры. Никулина поминают. Один, изрядно напившись, сквозь зубы цедит:

- Два вагона белой жести привез, знаю, куда сплавил.

- На индивидуальные домики пошли - куда же больше.

- Так-то оно так! Но ведь как, сука, сработал? На складе стройматериалов дружок у него сидит. К нему и загнал прямым назначением. Жесть продали, деньги разделили.

- Ну, так-то просто не бывает. Чай, документы есть, оформлять нужно.

Пьяница смотрел на меня почти с презрением. «Эх, ты! - говорил его взгляд.- Простых вещей не понимаешь».

- А, кстати, где он, этот склад? Мне тоже жесть нужна.

Пьяный назвал и место склада, и фамилию дружка никулинского. И несколько других крупных афер перечислил. Я слушал и старался запоминать. Потом уединялся, записывал.

Так анонимно, разыгрывая где простака, где выпивоху, изучал, выуживал… Жил в городской гостинице, а в заводской поселок приезжал. С неделю шел по следу, наматывал факты, фамилии. Дело высвечивалось крупное, жулье тут орудовало матерое. Не однажды, ступая по острию ножа, думал: вот как разнюхают, так и пришьют в темном углу. Но игра пока удавалась. Пришел на склад, показал удостоверение. Стал проверять документы. Липа без труда выявлялась. В тот же день явился на завод - в кабинет Никулина. Его нет, уехал - надолго, спешно. Со склада сообщили, и он дал деру. Зашел к директору завода…

Две недели разматывал аферы, снимал копии документов, записывал свидетелей.

К огорчению своему заключал, что и здесь, как в случае с холодильниками, орудовали евреи. Стояли они, как правило, в сторонке, дирижировали из-за укрытий. Подписей не ставили, лиц не показывали. Везли фондовые материалы - пиленый лес, брус, кровельное железо, кирпич, цемент - вагонами, чуть ли не составами,- в адрес важного военного завода, а потом гнали «налево». И всюду свои люди: агенты, отправители, получатели…

Голова шла кругом от такого размаха. Ночью не спалось, думал: что же будет с нашим государством, если механизм хищений принимает такие масштабы, а лихоимцы так опытны и изощрены…

Написал фельетон «Никулинские жернова». Принес гребневу. Как и обыкновенно, он долго меня не замечал, потом оторвался от гранок:

- А-а… Явился - не замочился. И что? Зачем я тебе понадобился? Входишь без стука, словно в конюшню…

- Я стучал.

- Да, и что же?

- Фельетон принес.

- А я-то при чем? Он фельетоны пишет, а я их должен читать. У меня этого чтива - вон сколько.

Ворчал, а сам косил глаз на листы, положенные на стол, взял их и тут же стал читать.

- Ну и ну! Накатал! Кто это печатать будет?

- Так вы же давали задание.

- Задание-то давал, а печатают пусть другие. Я за тебя отвечать не стану.

Подвинул листы на край стола.

- Разве так пишут! - продолжал ворчать.- Я думал, он там хороших людей найдет, а он… опять муравейник разворошил. Их всех-то в тюрьму не упрячешь, а кто на свободе останется, подкараулят нас и по шапке дадут.

- Не дадут, Алексей Васильевич, а если дадут - мне, а не вам.

- Тебе - ладно, тебе - ничего, а вот если меня зацепят? Не желаю. У меня внуки, скоро пенсия. Пожить хочу.

- Да не беспокойтесь, Алексей Васильевич. У вас кабинет, вас на большой машине возят - на «зиме». Вас не достанут. Ну, а если меня…- на то драка. Сами же говорили.

Сидел я еще несколько минут, ждал решения. Но Гребнев продолжал читать гранки. Никогда не поймешь этого человека! Что носит он за личиной шутовства и напускной строгости, какие мысли теснятся в этой мудрой голове, какие чувства кипят в его благороднейшем сердце? Поднимаюсь с кресла, тяну руку за фельетоном.

- Куда? - спохватывается Гребнев.

- Так не понравился же.

- Оставь, посмотрим.

Сказал тихо, почти неслышно.

Фельетон был послан в номер - досылом. И на следующий день напечатан без малейших купюр и исправлений.

И вслед за фельетоном на завод выехала группа следователей Прокуратуры СССР.

И вновь я поражался мужеству и отваге Алексея Васильевича Гребнева. И страшно было мне его огорчить хотя бы малейшей ошибкой или неточностью. Много дней после выхода каждой статьи, и этой в особенности, я дрожал, как пескарь: не обнаружится ли какой промах? Но, слава Богу, проносило. И так все десять лет моей работы в «Известиях». Слава Богу!

Евреи за фельетон не обиделись, видно, муравейник этот сочли интернациональным.

В редакции все меньше оставалось закутков, куда бы я мог заглянуть, где бы меня ждали или желали видеть. В комнате с Еленой Дмитриевной Розановой мне было тягостно,- тут был проходной двор, да еще такой шумливый, такой беспокойный. И чем больше я проникал в суть дел и бесед наших дамочек, тем больше они меня раздражали - до того, что иногда хотелось крикнуть: «Прекратите свой гнусный базар!»

Елена Дмитриевна, подобно своим подружкам, звонила, писала, подбирала документы, и все больше это были дела евреев, хлопоты о них же,- как московских, так и тех, кто подавал сигналы из разных городов и весей. А сигналов этих становилось все больше: число писем в день, получаемых редакцией, перевалило за тысячу. Расширяли штаты: отдел писем стал уже самым большим в редакции.

Два фактора влияли на поток писем: первый - газета становилась боевой и задиристой, и второй - евреи быстро учуяли своих: для этого им достаточно было взглянуть на подбор авторов, на имена тех, кого газета защищает.

Газета все больше уподоблялась нашим дамочкам: оберегала, превозносила своих, громила «антисемитов». В категорию последних немедленно попадал каждый, кто вольно или невольно вставал на пути евреев.

Не думал я, не гадал, что и меня вскоре станут втягивать в необъявленную войну с «антисемитами».

Однажды на летучке Ошеверов, второй заместитель главного, зачитал письмо из Рязани. Автор не жалел красок, изображая директора института, кажется, радиотехнического. Форменным чудовищем выглядел этот директор - кого-то теснил, изгонял, причем грубо, жестоко.

- Поручим письмо Дроздову,- неожиданно заключил Ошеверов.- Поезжайте, разберитесь. Надо гнать таких директоров! А еще лучше - под суд!

Вручил мне письмо, а вместе с ним - готовую фабулу для статьи или фельетона.

Признаться, и я был настроен сердито. Наполеончик какой-то! Распоясался! С таким настроением ехал в Рязань. Уже в вагоне еще раз перечитал письмо: фамилии в нем русские, но неестественные, деланные - вроде бы у цирковых артистов. Автор письма, Рудольф Земной, защищает Огнева, Ветрова, Владленова.

Был такой писатель или поэт - Земной. Кто-то из наших институтских профессоров рассказывал: прислал этот Земной свое произведение Горькому. Тот ему отвечает: рассказ слабый, сырой, но больше всего не понравился псевдоним. Вы, мол, как бы говорите читателю: я хотя существо и высшее, но, как видите, человек вполне земной.

В Рязани в институт сразу не пошел, а дня два кружил вокруг да около. У меня таков метод изучения материала - начинать со стороны, издалека. В отделе науки обкома КПСС рассказали об институте: это очень большое учебное заведение, в нем несколько тысяч студентов, много профессоров, хорошо развита учебно-производственная, экспериментальная база. Институт выпускает нужнейших народному хозяйству специалистов, есть факультеты секретные, работающие на космос, оборонную промышленность.

Ректор, молодой ученый, ему около сорока лет - крупный теоретик, изобретатель. Имя его широко известно и почитается не только в нашей стране, но и за рубежом. О его «художествах», как писал Земной, «диких выходках» говорили разное: одни с сочувствием, без осуждения, другие - злобно, с пеной у рта. Заметил: негодовали евреи. И главная его «дикость» связана опять же с ними.

Провалились на экзамене два еврея - братья-близнецы. В институт явилась целая делегация их родственников, устроили скандал. Ректор сорвался, накричал на них. У него вырвалась фраза: «Я не хочу готовить специалистов для Израиля!»

Сам ректор встретил меня настороженно, сказал:

- Я слышал, что вы приехали по мою душу.

- Да, знакомился с городом. Рязань от Москвы недалеко, а я в ней первый раз.

- У вас, наверное, ко мне много вопросов, а я хочу есть. Поедемте ко мне домой, поужинаем.

По дороге ректор заговорил о рязанских улицах:

- Рязань помнит много героев, сынов и дочерей Отечества, а названия… Вон, видите: Калинина, Луначарского, Свердлова… Отняли у нас первородные имена.

Показывал дома, места, где бывал Есенин. О великом рязанце ректор говорил с нежностью. И вообще я скоро почувствовал в нем патриота, по духу близкого мне и родного.

В квартире за столом выпили вина. Тогда еще я позволял себе «культурно» выпить рюмку-другую. Такой же коварной и, как теперь убежден, вредоносной философии придерживался и мой собеседник. Но выпил он совсем мало - несколько десятков граммов. Был настороже и ждал от меня подвоха.

Была у меня раньше, остается и теперь одна слабость: если человек мне нравится, я скоро раскрываю перед ним все свои карты, говорю даже и о том, о чем бы следовало и помолчать. Однако главную профессиональную тайну - имя автора письма в редакцию - я, конечно, скрываю. Ректор сказал:

- Знаю: жалуются на меня евреи. Я ограничил их прием в институт и считаю, что поступаю правильно. Их в нашем государстве меньше одного процента к общему числу населения, а загляните в любое учебное заведение: студенты, аспиранты, профессора… У нас, к примеру, преподавательского состава процентов двадцать - евреи. И если уж профессор набирает аспирантов - русского не возьмет. Да что же это происходит? Почему русские должны гнуться на полях, стоять у станков, а они все сплошь получают высшее образование?

- Да, конечно. Я с вами согласен. Это и меня возмущает.

- А скажите,- продолжал он,- что за человек ваш Аджубей? Когда его поставили на «Известия», наши евреи вздыбили шерсть, ликовали, хором повторяли: Аджубей, Аджубей. Умный, хороший. И предрекали ему скорое возвышение - дескать, членом Политбюро станет. А я уж знаю: если евреи хвалят, значит, это их кадр.

Слушал его и дивился открытости этого человека, какой-то детской бесхитростности и незащищенности. Мне доверился. Ну, хорошо - мне, а случись на моем месте другой?

Когда расставались, крепко жал ему руку, давал понять, что и мне созвучны его тревоги. Сказал на прощание:

- Работайте спокойно. Писать о вас не стану - ни хорошего, ни плохого, но Аджубей… он может прислать другого корреспондента. Не надо откровенничать. Наш брат всякий бывает.

- Спасибо на добром слове, но только я не так уж прост, как вам могло показаться. Я вам в глаза смотрел - понял, с кем имею дело.

Мы обнялись с ним, и я сказал:

- Хороший вы человек! Такие-то и всегда на Рязанской земле были, иначе Москве не выжить.

Немного мы с ним общались, но расстались друзьями.

В редакции я зашел к Гребневу. Рассказал, что за человек этот ректор, и что писать о нем не стану.

- Тебя кто послал?

- Ошеверов.

- К нему и иди.

Пошел к Ошеверову. И тоже рассказал, что ректор - крупный ученый, делает важные дела для государства. Нельзя по пустякам трепать ему нервы.

Ошеверов смерил меня недобрым презрительным взглядом. Как раз в эту минуту вошел Аджубей. Я и ему рассказал.

- Ладно. Закроем дело,- сказал он и склонился над столом Ошеверова.

Я вышел и был доволен таким исходом дела. Поздним вечером позвонил в Рязань, сообщил ректору, что дело их закрыто. Пожелал спокойной ночи и еще сказал, что рад буду видеть его у себя в гостях. Он потом много раз бывал у меня и на квартире, и на даче. Я полюбил этого человека и был рад, что у меня появился новый друг.

Понял я, конечно, что рязанский эпизод был мне брошен как испытание. После этого заданий по избиению «антисемитов» мне уже не давали. А между тем, операции эти все больше раскручивались на страницах нашей газеты.

«Известия» становились рупором еврейских забот, их антирусской, античеловеческой идеологии, их больного мироощущения и духа.

И когда теперь, тридцать лет спустя, изредка беру в руки эту газету, я вижу, как из-за каждой строки выглядывают физиономии «рыцарей» аджубеевской фаланги, по всем статьям и даже маленьким заметкам разлита их вселенская страсть к разрушению основ морали, к хаосу и беспорядкам, к растлению всего святого, чем живет человечество, что составляет святые понятия: память, честь, верность, семья, государство.

Но, может быть, я увлекся и впал в критиканство?

Читаю в «Литературной России» «Предвыборную платформу блока общественно-патриотических движений России»: «Средства массовой информации сейчас активно воздействуют на сознание современников, прежде всего, молодежи. Идет популяризация "маскульта", безудержная пропаганда аморализма и индивидуализма, порнографии и насилия».

Почему нас одолевают евреи?

Русский философ и писатель Василий Розанов объясняет это принципиальной разницей наших основных взглядов на мир, наших психологии. Он пишет:

«…У христиан все "неприличное",-и по мере того, как "неприличие" увеличивается - уходит в "грех", в "дурное", в "скверну", "гадкое": так что уже само собою и без комментариев, указаний и доказательств, без теории, сфера половой жизни и половых органов,- это отдел мировой застенчивости, мировой скрываемости…»

У евреев мысль приучена к тому, что «неприличное» (для речи, глаза и мысли) вовсе не оценивает внутренних качеств вещи, ничего не говорит о содержании ее, так как есть одно, вечно «под руками», всем известное, ритуальное, еженедельное, что, будучи «верхом неприличия» в названии, никогда вслух не произносясь - в то же время «свято».

Это не объясняется, на это не указуется; это просто есть, и об этом все знают.

Через это евреям ничего еще не сказано, но дана нить, держась за которую и идя по которой всякий сам может прийти к мысли, заключению, что «вот это» (органы и функции), хотя и никому не показывается и произнесение вслух этих имен - неприличие, тем не менее это свято.

Отсюда уже прямой вывод о «тайном святом», что есть в мире; «о святом, что надо скрывать» и «чего никогда не надо называть…»

Отсюда главное у израильтян - «Бог есть Миква».

Что такое Миква?

Василий Розанов вспоминает свой разговор с «покрасневшей и насупившейся барышней, очень развитой московской курсисткой лет 26 - по ее ответам видно, что она еврейка.

- У нас же никогда этого названия вслух не произносят… название это считается неприличным; но называемая неприличным именем вещь - самая святая».

Василий Розанов пишет о Микве, конечно же, по иудейским религиозным источникам, которые в советское время были глубоко упрятаны и были доступны, может быть, одним раввинам. Он в подробностях описывает и сам этот ритуал евреев - Микву, но я бы не хотел перегрузить свои записки этим жутковатым для русского сознания натурализмом, сделаю лишь из этого описания свои выводы.

Философ, размышляя о судьбе России, полагал, что еврейство сыграет с ней злую шутку, что оно в конце концов погубит Русское государство. В одном месте своих философских записок он говорит, что мы Россию должны любить и тогда, когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. «Именно, именно, когда наша "мать" пьяна, лжет и вся запуталась в грехе,- мы не должны отходить от нее… Но и это еще не последнее: когда она, наконец, умрет, и обглоданная евреями будет являть одни кости - тот будет "русский", кто будет плакать около этого остова, никому не нужного, и всеми плюнугого».

Розанов был противником революции, не принимал насилия, разрушений. Будучи журналистом, печатаясь в газетах и журналах, он хорошо знал природу «бродильных дрожжей» в обществе, знал национальный срез «революционеров-профессионалов», тех, кто призывал разрушить старый мир «до основания» и обещал для угнетенных светлый рай коммунизма. Может быть, оттуда идет его максимализм в оценке евреев.

Пытался Розанов дать и научное обоснование силе еврейства, их способности подчинять себе энергию гоев.

Он пишет:

«В поле - сила, пол есть сила. И евреи - соединены с этой силою, а христиане с нею разделены. Вот отчего евреи одолевают христиан.

Тут борьба в зерне, а не на поверхности,- и в такой глубине, что голова кружится.

Дальнейший отказ христианства от пола будет иметь последствием увеличение триумфов еврейства. Вот отчего так "вовремя" я начал проповедовать пол. Христианство должно хотя бы отчасти стать фаллическим (дети, развод, т. е. упорядочение семьи и утолщение ее пласта, увеличение множества семей).

Увы: …образованным христианам "до всего этого дела нет"».

Не люблю цитат, не хочу эксплуатировать заемные мысли: просто в данном случае хочу провести параллель между философическими идеями, высказанными в начале века, и той практикой жизни, которую я наблюдал полвека и даже более спустя. Могу свидетельствовать: прогнозы русского философа, одно имя которого наводило страх на отцов советской, коммунистической идеологии, оказались пророческими и удивительно точно вплелись в ткань нашего времени.

«…Увеличение триумфов еврейства» пророчил нам русский мудрец. А я своими глазами видел, как складывались эти «триумфы».

В одном месте маршал Жуков наносил сокрушительный - но не смертельный! - удар по еврейству: рушил обосновавшийся с 1917 года каганат в Кремле во главе с Кагановичем, а в другом, заползая в семью коммунистического лидера, молодой и ловкий иудей, скрывшийся за мудрено-восточную фамилию Аджубей, начинал исподволь прибирать к рукам печать, которую Наполеон гениально назвал «шестой монархией».

И кто больше сделал для своего народа: великий полководец Георгий Жуков для русских или неудавшийся трубач военного оркестра Алексей Аджубей для евреев - об этом еще скажут историки. Кремль на глазах нашего поколения не был очищен от злой воли, а «шестая держава» пала под натиском еврейства.

Иные могут сказать: «Ну, это уж слишком! Печать - это не только "Известия", "Огонек", "Аргументы и факты"». Это верно, но только для тех, кто не знает подоплеки дела. «Известия» моего времени имели тираж 10-12 миллионов экземпляров; почти в два раза меньший был тираж «Правды». Журнал «Молодая гвардия», чудом находящийся у русских, печатался тиражом 500-600 тысяч, а «Юность», цепко удерживаемая еврейством со дня основания,- 3-4 миллиона, «Огонек» во главе с «демократом» Коротичем - и того больше.

А что «шестая монархия» уплыла в чужие руки, говорю не только я, а и многие профессиональные журналисты, литераторы. Михаил Горбачев, незадолго до своего позорного ухода с поста Президента СССР, собрал в Кремле деятелей культуры, попросил их откровенно высказать свои взгляды на перестройку. И вот что сказал Юрий Бондарев, несколько десятилетий возглавлявший Союз писателей России.

«Наша гласность разрушила прошлое, разрушила фундамент. Дом в воздухе не построишь. Меня долго упрекали за то, что я против разрушения фундамента. Но фундамент - это наша история, это наши истоки, это наша духовность, это наша культура, это наша экономика. Если хотите, только потому, что до сих пор существуют еще такие образования, как совхозы и колхозы, может быть, мы с вами еще не умираем от голода.

Наша печать - это сплошная ненависть к своей земле, к своим людям и к своей стране, на ненависти добро не создашь, не построишь добро».

Но, может быть, и Бондарев «увлекся», заехал не туда? Послушаем, что сказал о печати Валентин Распутин: «Хватит разрушать, хватит заниматься "чернухой"! Наступил момент, когда переелись такой правдой. Да что там говорить о правде, когда столько неправды, выдумок, столько грязи, лжи, ненависти вообще к этой стране выливается на страницах наших газет! Не то, что читать, иной раз подальше сбежать просто хочется, и все».

Привожу здесь чужие слова с единственной целью - чтобы не обвинили меня в пристрастии, а чего доброго, и в «шовинизме».

Всю жизнь в журналистике и в литературе я шел под чужими знаменами, меня вели командиры чужой армии. Я играл роль простака, легковерного, глупого Иванушки, который может поймать Сивку-бурку, но зачем он это делает - и знать не желает. Тем и хорош он и, может быть, полезен. Однако глупый, глупый, но знал, где и какая стережет его опасность, что будет, если он влево ступит или вправо свернет. При Сталине живота лишится, при хрущёве с должности сгонят, при миротворце Брежневе голодом выморят.

Но это все между прочим. Строгая же дама Логика зовет нас вернуться к теме: в чем сила еврейства? Как могло случиться, что великий русский полководец, не знавший, как Суворов, поражений, приведший нас к Победе над Германией, нанес удар по кремлевскому каганату, но развить своего успеха не сумел. Не смог одолеть еврейства, а лишь изрядно попугал их. А вот посредственный журналист, не умевший толком написать заметку в газету, приступом взял «шестую державу», которой сам Наполеон страшился. И сделал это без единого солдата и без единого выстрела! И меня, коренного русского, фронтовика, прошедшего почти всю войну и не знавшего страха и сомнений, превратил в Последнего Ивана и лишил гражданства в «Известиях». И сделал это легко, с улыбочкой и так, будто посылал меня из газеты на повышение.

Отчего же все-таки «евреи одолевают христиан»?

Я часто наблюдал эти нескончаемые, беспрерывные победы иудеев над нами, православными. Иногда до слез было обидно видеть, как полуграмотные неумехи, липовые кандидаты наук, не ладившие с буквой «р», с каким-то шиком и изяществом выкидывали за борт мастеров высшего класса, талантливых и во всем достойнейших христиан.

Наш брат открыт, он идет по жизни смело и широко, напевая песни, и думает, что земля, по которой он шагает,- его, и весь мир принадлежит ему,- и ничто ни ему, ни детям его не угрожает. Не подозревает, что идет война и что он - цель, которую постоянно держат в прорезе прицела. Вон куст, а за ним стрелок, да еще с кривым ружьем. Хлоп! - и нет тебя. И нет детей твоих и внуков, которые могли бы родиться и - не родились.

Так случается на войне. Идут солдаты по зеленому полю, по траве шелковистой. Вдруг - взрыв. И все они летят вверх ногами. Поле-то оказалось заминированным!

В бесшумной схватке со злыми силами наш брат ни защищаться, ни тем более нападать не умеет, да и по природе своей не хочет. По-христиански жалеет людей, стремится для каждого сделать лучше, а не хуже, идет к человеку не с камнем, а с хлебом, в том числе и к еврею.

Розанов, объясняя будущие триумфы евреев, указывает на силу крови иудея, на то, что кровь их более старая, она укреплялась и полировалась в течение веков, набирала стойкость и силу,- он имеет в виду сторону биологическую.

Но оставим процессы биологические; они обыкновенно бывают заметны через специальные приборы людям, умудренным в естественных науках. Мы же здесь коснемся стороны психологической. Тут кроется наше с ними коренное различие: русский смотрит далеко, старается обнять взором весь мир, еврей же только называет себя гражданином мира, на самом же деле смотрит себе под нос и видит только себя и своих близких. В этом плане у него есть сходство с другими малыми народами. Чем меньше народ, тем он больше думает о судьбе своего племени - как бы не пропасть совсем! Оттого-то национализм еврея принимает такие навязчивые болезненные формы. И эта доминанта его психологии доходит до того, что каждого нееврея он воспринимает как врага. Из этого явления вытекает закон взаимодействия этносов в обществе. Я бы этот закон назвал великим! А именно: чем меньше народ, тем реакционнее его национализм. И наоборот, чем больше народ, тем благотворнее его национализм. Недаром мы теперь все чаще слышим: что полезно в России русским, то полезно всем народам, живущим с ним рядом.

В сущности, тот же закон, но выражен другими словами.

Еще с древних времен евреи поняли, что заботиться только о себе, о своих - нехорошо, нечестно, неблагородно. Отсюда развилась вторая черта их психологии - скрытность, стремление прятать свою душу и помыслы. Тайна во всем, тайна для того, чтобы не раскрыть свои истинные побуждения и не научить гоев пользоваться их же оружием. Мы во время войны пуще глаза берегли секрет «катюш» - наших реактивных минометов. Вот так же берегут евреи свои обычаи, ритуалы, свои взгляды на мир. Отсюда пошла развиваться третья главнейшая черта евреев - их лживость. А уж от лживости поползли все другие отвратительные черты их характера: коварство, злобность, жестокость.

Отсюда такое разительное несоответствие между тем, что они проповедуют, и тем, что на самом деле несут народам.

Во время революции, руководствуясь рецептами Маркса о верховенстве всего материального, ретивые глашатаи «новой веры» крушили храмы, топили в ледяных прорубях священников. Народ, занятый тяжким трудом у станка и на поле, мало чего знал: он походил на стадо, из которого волки таскали то одного, то двух, а то и трех барашков сразу. Кто-то вскрикнул, ойкнул - стадо вздрогнет, и снова тишина. На Урале, в подвале небольшого дома, убили царскую семью. Потом куда-то погнали «кулаков». Затем уничтожили почти весь культурный слой русского народа. А уж потом и в самом народе стали выискивать врагов,- и находили миллионы, гнали в Сибирь, тайгу, морили голодом, стреляли. Огнем и мечом насаждалась «новая вера».

В коридорах редакции или в буфете я иногда встречал рослого, атлетически сложенного парня, будто бы залетевшего к нам случайно. Ни с кем особенно он не общался, немногих приветствовал слабым кивком головы. Как-то он посмотрел на меня пристально, кивнул и дружески улыбнулся.

Кто-то о нем сказал: «Искусствовед в штатском».

Я, впрочем, пропустил мимо ушей это замечание, и таинственным незнакомцем не интересовался. Но однажды он встретил меня у выхода из лифта.

- Вы домой? - спросил он.

- Да.

- Можно я пройдусь с вами?

- Пожалуйста.

Шли по улице Горького к центру.

- Я бы хотел,- начал незнакомец,- поговорить с вами приватно. И чтобы никто об этом не знал.

- Да, да - конечно.

Я уже догадывался, с кем имею дело, и решил ни о чем его не спрашивать. Приготовился слушать.

- Вы спецкор, это элитная должность.

- В газете, как в бане, все равны - корреспонденты.

- Оно, конечно…- засмеялся мой собеседник,- но и не совсем так. Должность спецкора многим нужна.

- Похоже… Охотники найдутся.

Спутник снова засмеялся, на этот раз откровеннее и смелее.

- Зайдемте в бар - по мороженому,- предложил он.

- С удовольствием.

Уединились в уголке. Спутник продолжал:

- Вы слышали, что произошло с писателем С.?

- Слышал. А что?

- Боюсь, как бы и с вами не случилось подобное.

После минутного раздумья я сказал:

- Все может быть.

Вспомнил рассказы об С. Он будто бы ехал на дачу, а его у шлагбаума избили, а потом написали в газету, что он в пьяном виде набросился на прохожих и стал их избивать.

С. исключили из Союза писателей.

- Тогда уж для вас все редакции будут закрыты,- проговорил мой собеседник таким тоном, будто дело это уже решенное. Я же размышлял: неужели наш противник так детально и расчетливо планирует свои операции? И неужели я и мой пост не дают им покоя?

- Спасибо,- проговорил я.

Собеседник протянул мне руку и произнес горячо:

- Не выдавайте нашего разговора. Я не имел права…

- Не беспокойтесь. Сердечное вам спасибо!

Расставался с ним, как со старым другом. Знал он, как и я, что идет война и, рискуя собственной судьбой, заслонял меня от удара.

А скоро Аджубей, позвав меня в кабинет и крепко стиснув руку, сказал:

- Донбасс открылся, собкор уходит на пенсию,- поезжай туда.

Сборы были недолги и через три дня я был уже в Донецке.

Дивный край! Удивительные люди! Чудное было время…

Но не задержу читателя на этом отрезке своей жизни. Здесь я проработал три года. И снова вернулся в редакцию. На этот раз мне дали самую высокую корреспондентскую должность - экономического обозревателя. Наградили орденом «Знак почета».

Но все это уже после того, как Аджубея объявили политическим авантюристом и сняли с должности.

Проходит еще шесть лет. И снова я покидаю редакцию. Теперь уже - навсегда.

У меня была дача. Радонежский лес. И - воля.