Оккупация

Глава шестая

 

Как-то тихо и незаметно закончили свою работу комиссии и покинули наш институт. Словно пожухлую листву, сдуло ветром ещё вчера жужжащие, как шмели, стайки аспирантов и профессоров, посторонних писателей, литераторов и прочих нерусских жрецов русской литературы. Во всё время работы комиссий они толпились в коридорах, в приёмной ректората, тревожно гудели в кабинетах Россельса, Исбаха, Борщаговского. Стоя у окна партбюро, я видел всё новых людей; они, завидев во дворе студента, аспиранта или профессора, тотчас его окружали, и стайка нарастала, превращалась в стаю обеспокоенных судьбой института литераторов. Глядя на них, я вспоминал чей-то рассказ о Булгакове, который жил в доме, выходящем окнами на институтский скверик, и работал здесь же дворником. На нём был белый холщовый фартук, кирзовые сапоги и кожаный картуз на манер того, что носили московские кучера того времени. Однажды, завидев идущих по двору сразу пятерых приехавших из Одессы и уже ставших знаменитыми поэтов – Багрицкого, Сельвинского, Светлова, Долматовского, Александровского, Михаил Афанасьевич отставил в сторону метлу, снял шапку и, низко поклонившись, угодливо их приветствовал:

– Здра-а-вствуйте, господа русские писатели!

Такие вот стайки и стаи знаменитых и не очень знаменитых «русских» писателей клубились пчелиным роем в институте и вдруг – исчезли, словно растворились в предзимнем московском воздухе.

Перестал ходить в институт и секретарь партийной организации профессор Зарбабов. Его супруга Нина Николаевна мне позвонила:

– У Миши обострение, жмёт сердце, – вы уж там как-нибудь без него.

Я ей сказал, что у нас всё тихо, комиссии удалились и всё остаётся по-старому. Она на это заметила:

– Нет, Иван Владимирович, буря только ещё начинается. В горкоме партии готовится заседание бюро, на котором будут представители ЦК комсомола, Союза писателей и вашего райкома. Скоро вас позовут.

Зарбабов держал нос по ветру, он всё знал и хитро уклонялся от участия в сваре.

Через два-три дня мне позвонили. Назвали день и час заседания бюро горкома с повесткой дня: «О положении в Литературном институте». Меня обязывали обеспечить явку директора и его трёх заместителей и четырёх членов партбюро. Кроме меня, приглашались студент третьего курса Олесь Савицкий, профессор Шувалов и руководитель творческого семинара поэт Николай Соколов. С Савицким и Соколовым я успел хорошо познакомиться и даже дружески сойтись. Они при рассмотрении всех вопросов выступали умно, резко и бескомпромиссно. Шувалов был нашей противоположностью: он долгое время работал в Париже в советском посольстве, умел обволакивать словами любую проблему, – и так, что от проблемы уже ничего не оставалось, и мы решительно не понимали, что же нам делать. Его, очевидно, приглашали для уравновешивания нашей горячности и возможных излишних резкостей, которые в запальчивости мы по своей неопытности могли выплеснуть. Я был рад, что именно такой квартет будет представлять нашу партийную организацию.

В приёмной горкома всех усадили у стены на стульях. Кроме нас, тут было и ещё человек сорок, из чего мы поняли, что в повестке дня будет не один только Литературный институт, а и много других вопросов. Я подумал: «Наше дело решат быстро. Церемониться не станут».

В раскрытую дверь зала заседаний непрерывным потоком шли и шли важные дяди и тёти. На нас они не глядели, мы для них ничего не значили.

Я впервые был в горкоме партии, да ещё в столичном – нравов партийных верхов не знал, но всеми клетками чувствовал какую-то особую важность и торжественность. Здесь в одну минуту могла решиться судьба человека: утвердят или не утвердят директора завода, исключат из партии, снимут с должности или назначат на высокий пост. Партия управляла всем, выше партии не было ничего и никого.

Дверь закрылась, а я, как старший своей делегации, подошёл к секретарше, тихонько спросил:

– Нас вызовут?

Она ответила с некоторым раздражением:

– Да, конечно. Кого надо, того и позовут.

Я сел рядом с директором Виталием Алексеевичем Озеровым. Он был расстроен, – видно, ничего хорошего от горкома не ждал. Рядом с ним рядком сидели его замы; эти и вовсе были растеряны. Я же делал вид, что тревоги их не замечал, рассказывал директору какой-то эпизод из студенческой жизни.

Озеров хотя и был взволнован, но держался бодро, он был прям, широкоплеч, возраст его не определишь, но курчавая голова поседела, в глазах угадывалась усталость и тревога.

Из-за спины директора ко мне тянет всклокоченную голову со шрамом на лбу Исбах Александр Абрамович, первый заместитель директора. Он что-то чмокает красными толстыми губами, из мокрого рта со свистом и шипением вылетают слова, которых я не могу разобрать. Слышу только фамилию Мирнов – это второй секретарь Союза писателей СССР, его тоже пригласили на бюро, но в приёмной его нет, и Исбах этим обеспокоен. Очевидно, он и его дружки, хилый сутулый Россельс и рыжий мясистый Борщаговский, надеются на Мирнова, и я оглядываю приёмную, но, как и Исбах, не нахожу его. Пожимаю плечами, а Исбах вдруг отчётливо и неуместно громко проговорил:

– Василий Александрович обещал, он обещал…

Озеров толкнул Исбаха локтем, и тот водворился на своё место, а я никак не мог уразуметь, что обещал им секретарь Союза писателей.

Я уже знал всю подноготную своего начальства из Союза писателей: кто их назначил и почему они взлетели на командную вышку советской литературы. О первом секретаре Союза Суркове Алексее Александровиче говорили: у него жена еврейка, Софья Кревс – она несёт его как на крыльях, от неё и слава поэта, и гонорары, и должности. Мирнов?.. Это слабенький писатель из Орла или Воронежа, он долго болел, жил в деревне и лежал на печке, писал свои воспоминания о детских годах «Открытие мира». И к нему случайно залетел то ли Симонов, то ли Долматовский, то ли сам реби всех писателей-евреев Пастернак… Полистал рукопись и сказал:

– Мы напечатаем её большим тиражом, дадим тебе хороший гонорар и назначим вторым секретарём Союза писателей… Ты хочешь этого?..

– Да, конечно, я этого очень хочу.

Книгу «Открытие мира» напечатали, автора подлечили и посадили в кресло второго человека в руководстве писателями.

Вот на него-то и надеялись «три мушкетёра» из нашего ректората.

Но Мирнов уже был там, на заседании бюро. Там же был и второй секретарь ЦК ВЛКСМ мой знакомец Николай Николаевич Месяцев.

Но вот секретарша, подняв на меня глаза, тихо проговорила:

– Дроздова приглашают.

Я вошёл. И в мою сторону словно по команде повернули головы все члены бюро, сидевшие за П-образным столом. Их было человек семьдесят: директора крупных столичных заводов, рабочие, академики, ректоры институтов. Во главе стола сидел первый секретарь горкома партии Егорычев. Он казался маленьким, похожим на подростка.

Прямые волосы лежали двумя рядами, образуя посредине белую полоску. Вид у него был славянский, лицо строгое. Заговорил громко и, как мне казалось, был уже заранее нами недоволен:

– Дроздов! Подойдите вот сюда, – указал мне место недалеко от себя и так, чтобы меня все видели. – Будете отвечать на вопросы. Постарайтесь говорить коротко, у нас на ваш институт отведено тридцать минут. Вот секретарь Союза писателей Мирнов… – он показал на старого сгорбленного человека, стоявшего по другую сторону стола, – он вас, всех членов партийного бюро, называет бузотёрами. Что вы на это скажете?

– Это его право, – отчеканил я громко и каким-то металлическим, не своим голосом. И подумал: «Говори спокойно. Слова подбирай помягче». Однако слышал, как гулко стучит сердце, и ничего не мог поделать со своим волнением. Ещё подумал: «Я теперь понимаю, почему Зарбабов уклоняется от партийной работы».

– Резонно, – согласился Егорычев. – Хотя и не очень понятно. А теперь скажите: по какому принципу комплектуются студенты, много ли среди вас русских?

– За весь институт сказать ничего не могу, но наш первый курс… когда случился эпизод с профессором Водолагиным, разделился на две части: двадцать три человека против профессора и только семеро выступили на его защиту. Не знаю, кто по национальности эти двадцать три человека, но все они молятся на Пастернака, ненавидят классиков русской литературы и хвалят всё американское. Из четырнадцати студентов, набранных на отделение переводчиков, все четырнадцать – евреи.

– А это откуда известно?

– Они сами говорят. Наконец, фамилии: Дектор, Лившиц, Розенблат…

– А если они все талантливы?.. Вот их и притащил из прибалтийских республик Россельс!

– Может быть!

– Не может такого быть! – вскинулся Егорычев. – Что вы соглашаетесь с точкой зрения расистов?.. Этак мы в России и всю власть скоро декторам отдадим! Драться надо с такими наглецами, как Россельс, и всеми вашими руководителями… В том числе и главарями Союза писателей!..

Он гневно посмотрел на Мирнова и продолжал:

– У одного из них ночная кукушка из лекторов, другого за гонорар и за большой тираж глупой книги купили…

– Я попрошу!.. – вскричал Мирнов.

– Нет, это я буду вас просить удалиться к себе в деревню, иначе выгоним из партии, как злостного предателя её интересов… Вертухаев расплодили в Москве, шабес-гои, масоны и сионисты!.. Залезли во все щели, подмяли газеты, журналы, – всю культуру!..

Он поднялся и стал в волнении ходить возле стола. Поднимал над головой кулаки, и говорил, говорил… Но что он говорил, я не разбирал.

Мирнов вдруг ойкнул, схватился за сердце, захрипел:

– Я этого не прощу, я участник Гражданской войны, у меня орден…

И он стал валиться на спины сидящих возле него членов бюро. Двое подхватили его, понесли к двери. Кто-то тянул руку:

– Таблетка нитроглицерина. Суньте под язык.

Секретарь кивнул сидящему с ним рядом молодому человеку, очевидно референту:

– Срочно организуйте врача. А то ещё окочурится…

Оглядел всех нас, представителей, института. И обратился к сидящим за столом:

– Думаю, с институтом всё ясно. А?.. Как вы считаете?..

Раздались голоса:

– До какого безобразия всё дошло!..

– Надо гнать к чёртовой матери!..

– Сейчас же принять решение! А насчёт секретарей Союза писателей доложить своё мнение в Политбюро. Куда там смотрят Фурцева, Поспелов… Им поручена идеология.

– Что вы хотите от Фурцевой? Она замуж вышла… за Фирюбина. А Фирюбин, заместитель министра иностранных дел… сами знаете: он ещё почище будет Россельса и ему подобных.

– Но Поспелов?..

Кто-то проговорил тихо, на ухо сидящему рядом:

– Матушка-то у него… Да он с пеной у рта защищает этих самых… Россельсов.

Сидевший возле меня полный и седой мужчина наклонился к соседу и совсем тихо проговорил:

– Суслов там… серый кардинал сидит. От него всё идёт.

Сосед ему ответил:

– Да и сам Никита Сергеевич Хрущёв… Первородная-то фамилия у него Перелмутр. Сионистская гидра во все щели заползла. С ней и Сталин не совладал.

Егорычев, обращаясь к нам, институтским, сказал:

– Прошу запомнить: если и впредь позволите нарушать принципы национальной политики – спросим строго. А сейчас вы свободны. Нам всё ясно.

Оглушённый, выходил я из горкома партии. С товарищами не говорил. Они шли, опустив головы, и тоже молчали. Я между тем думал: «Но если он, Егорычев, и эти, сидящие за столом, допустили такое… Что же нас ожидает?..»

Забегая вперёд, замечу: скоро состоится Пленум ЦК партии или очередной съезд, на нём с резкой критикой Хрущёва выступил Егорычев, и тут же был снят с поста секретаря Московского горкома партии. Один за другим «ушли» со своих постов первый секретарь ЦК комсомола Павлов и Месяцев. На их места приходили «серые мыши», которых никто не знал, но которые национальную политику партии понимали примерно так же, как понимали её директор нашего института и три его заместителя.

Впрочем, трёх заместителей Егорычев всё-таки успел вымести из нашего института, а несколько позже убрали и Озерова. На его место поставили Ивана Николаевича Серёгина – человека русского, порядочного, инвалида Великой Отечественной войны. Приличные люди пришли и на место трёх «лихих мушкетёров».

С тех пор в институте начались благие перемены. Приёмную комиссию составили из русских; они стали принимать студентов по справедливости: учитывались способности и соблюдался баланс по национальностям. Я перешёл на третий курс, когда случилось особо важное событие в студенческой жизни: нам разрешили издавать печатный журнал. Меня вызвала секретарь ЦК партии по идеологии Екатерина Алексеевна Фурцева.

Кабинет у неё был небольшой, строгим квадратом. Под портретом Ленина стоял старинный стол, и за ним сидела она – женщина среднего роста с красивой головкой и причёской, в чёрном жакете, поверх которого сиял кружевной воротник белой кофты. Она не поднялась при моём появлении, смотрела на меня выразительными серо-зелёными глазами и лёгким движением руки показала на стул. Между нами произошёл такой разговор:

– Сбылась давняя мечта студентов, мы приняли решение ЦК об издании журнала при Литературном институте. Он будет так и называться: «Журнал молодых». Вас мы решили назначить редактором.

Я повёл плечом и головой, что означало: если решили, я возражать не стану. Екатерина Алексеевна вдруг заговорила строже, в её голосе я уже слышал жёсткость и какую-то дозу недовольства:

– Вы не возражаете, но мне известно, что вы никогда не работали редактором.

– Да, я редактором не работал, но я доволен тем, что редактором назначаете студента. Если назначите другого студента – я возражать не стану.

– Но почему должны возражать? Вы студент.

– Да, студент, но я ещё и исполняю роль секретаря партийной организации.

– Ах, да – извините. Я совсем забыла. Но перейдём к делу: прошу вас отнестись с большой осторожностью к формированию редакции. Вы, очевидно, уж поняли атмосферу, царящую в писательском мире. Там, видите ли, доминирует народ одной небольшой национальности. Они будут следить и при малейшем вашем усилии потеснить их истерично завизжат.

Лукаво сощурила свои прекрасные глаза, ждала моей реакции. И она последовала в следующих моих рискованных словах:

– Екатерина Алексеевна! Я попал к вам по какой-то редкой счастливой случайности; и наверняка другого подобного случая у меня не будет. Позволю задать вам вопрос: почему в стране, где живёт восемьдесят два процента русских, писательская организация сформирована из… этих… лиц небольшой национальности? Известно ли вам, что их в писательском справочнике больше семидесяти процентов?

Влажные блестящие глаза русской красавицы потемнели – стали ещё прекраснее. Невольно мне в голову влетела мысль: а этот безобразный лысый толстяк, который носит русскую фамилию, но на самом деле Перелмутр, – он, будучи секретарём Московского горкома партии, где-то увидел эту чудную, изящную женщину и сделал её вначале секретарём райкома партии, а затем вытащил и на самый верх партийной иерархии… Понимает толк в женской красоте. Мысль промелькнула мгновенно и завершилась выводом: однако и умна она, и тактична. И вот… русского парня решила сделать редактором.

А она заговорила тихо, доверительно:

– Да, так у нас вышло. А уж как это произошло, сказать вам не могу. Говорят, это пошло ещё от Горького. Он к этой самой небольшой национальности благоволил и на все командные посты в литературе ставил только их. Вы, наверное, знаете первых главарей: Лилевич, Авербах… Оттуда всё пошло.

Фурцева помолчала, а затем, блеснув молодыми глазами, заговорила:

– Вопрос такой будто бы задавал Сталину Фадеев. А наш папа, поправив ус и раскуривая трубку, сказал:

– Вам придётся работать с этими писателями. Других писателей у меня для вас нет.

– Я слышал эту присказку, – правда, в другом варианте. Сталин будто бы говорил о настоящих писателях.

– Да, это так. Членов Союза писателей у нас много, а таких, которые бы книги писали, – таких мало. Ну, так вот: прошу быть дипломатичным и тактичным при подборе сотрудников в редакцию.

Я поднялся, поблагодарил за доверие и советы. Выходил из ЦК в самом радужном настроении. Фурцева произвела на меня хорошее впечатление, но главное: я – редактор журнала! Это походило на сказку или самый сладостный романтический сон.

К месту будет рассказать о дальнейшей судьбе Фурцевой. Пройдёт несколько лет, Хрущёва в Кремле заменит Леонид Брежнев – близкий приятель, не удержавшийся от соблазна дать пинка своему шефу и благодетелю, человек столь же бесцветный и малограмотный, лишённый и малых признаков русского самосознания. Екатерину Алексеевну переместят на должность министра культуры. Здесь она будто бы сохраняла свою первородно славянскую суть, как могла сдерживала напор разрушительных сил «небольшой национальности», но муженёк Фирюбин всё больше корёжил её русскую душу и, как мне рассказывали Александр Огнивцев и Константин Иванов, мои близкие товарищи, всё чаще «отбрасывала коленца», непредсказуемые и трудно объяснимые с точки зрения русских национальных интересов.

Это она вдруг санкционировала смещение Иванова с поста главного дирижёра Большого симфонического оркестра СССР, бывшего на протяжении десятилетий славой и гордостью русской музыки и культуры, она же создала в Большом оперном театре обстановку, невыносимую для великого певца Огнивцева… И много других «чёрных» дел потянулось за нею, – видимо, работал у неё под боком иудей Фирюбин. Впрочем, и не совсем ещё она сдавалась. И в результате сыпалась на неё критика справа и слева, а с критикой выплёскивалась и клевета. Помнится мне, всё чаще и всё горячее закипали толки и кривотолки вокруг её личности, пошла гулять по свету весть или клевета о какой-то сверхроскошной даче… А однажды влетела нам в уши и весть чёрная: будто залегла она в ванну, вскрыла вену и – тихо умерла.

Ничто не берусь отстаивать и защищать: материалы следствия по её делу, конечно, лежат в архивах, но я здесь свидетельствую о том, что слышали мы, её современники, что думали и переживали, наблюдая взлёт на вершину власти этой незаурядной русской женщины, а затем драму ломки её мировоззрения, а уж потом и трагедию её конца. И пусть простят меня мои соотечественники за то, что мой рассказ не всегда совпадает с официальной версией, но если есть тут что-то от легенды и устного фольклора, но ведь и то верно: легенда зачастую бывает правдивее самых правдивых жизненных ситуаций. Недаром же Пушкин восклицал: «Над вымыслом слезами обольюсь!» Легенда не только несёт нам сюжет истории, но ещё и душу исторических фактов, чувственную и нравственную окраску судеб людей, живших в одно и то же с нами время.

Итак, я редактор журнала! Печатного, толстого, литературно-художественного! Да уж правда ли это, а может, всего лишь фантастически смелый, химерический сон?.. Мне хочется выйти на улицу и кричать об этом, кричать. Великий Александр Герцен, родившийся в той же комнате, где размещается наше партийное бюро и где я имею честь часы и дни проводить вот уже третий год, в моём возрасте вынужден был скитаться в ссылке и жить в холодном номере владимирской гостиницы; Михаил Булгаков, ещё более великий писатель, жил в том же доме, где будет наша редакция, и работал дворником; Марина Цветаева, ярчайшая из русских поэтесс, мыла туалеты в Центральном доме литераторов; Блока заморили голодом, Горького отравили, Маяковский и Есенин мыкались по Москве в поисках жилого угла, а затем одного за другим их отправили на тот свет… Да можно ли сосчитать страдания и муки русских литераторов! А тут… на тебе – редактор!.. Нет, нет – не может быть такого наяву! Какой-то механизм испортился у наших недругов, что-то они недоглядели.

Потом-то я пойму: они хотя и привели на место Сталина своего человека, но на все-то командные кресла своих не посадили. Срабатывал синдром недостаточности, нехватки сатанинских кадров – наконец, спасительный эффект огромности нашей страны, могущества народа русского; тот самый эффект, который в начале двадцатых годов остроумно подметил отец писателя Куприна, приехавший в Париж и сказавший репортёрам: для установления советской власти на всю Россию жидов не хватает.

Вот и тут: сидела ещё в ЦК партии русская женщина и, как бы её ни крутил и ни вертел муженёк Фирюбин, русский дух в ней тогда ещё оставался. Русский дух меня и вынес на кресло редактора – вот в чём была причина.

Велика была моя радость, но я делал вид, что ничего не случилось. Даже Надежде своей открыл эту новость не сразу. А лишь через несколько дней, чтобы объяснить мои частые задержки в институте, во время прогулки сказал:

– Нам разрешили выпускать свой институтский журнал. Могу похвастать: меня назначили редактором.

– О-о! Приятная новость. И деньги будешь получать?

– Насчёт денег не знаю – будто бы положили какую-то зарплату. И на сотрудников выделяют три тысячи рублей в месяц.

Проницательная Надежда, подумав, заметила:

– Трудно тебе будет: в партбюро работаешь, и теперь вот в журнале, а ещё и учиться на отлично хочешь. Боюсь, не сдюжишь. Отказался бы от чего-нибудь. А?..

На том наш разговор о журнале закончился. Были в гостях у Михаила. И там мы снова увиделись с его друзьями. Тот генерал, которому я помог устроиться в академию, встретил меня как родного. Я и с ним хотел поделиться своей радостью, да удержался.

Помещение нам отвели в двухэтажном особняке, примыкавшем справа к институту. Раньше это была людская, то есть дом для прислуги богача и аристократа Яковлева, дяди Александра Ивановича Герцена. На дверях комнаты, соседней с моим кабинетом, я повесил объявление: «Производится набор сотрудников журнала». И предложил старшекурснику Владимиру Титаренко, моему заместителю, ведать кадрами. Он раньше редактировал рукописный журнал с тем же названием, знал студентов и со многими из них уже работал, – он охотно взялся за трудное поручение. В первый же день во все пять комнат редакции, как сельдей, набилось народу. Казалось, весь институт пожелал работать в редакции. А я уже назначил заведующих отделами. На прозу мы поставили члена партийного бюро украинца Вячеслава Марченко, на поэзию – Анциферова, на критику – Сергованцева. Важное место ответственного секретаря предложил Якову Райхману. Отдел оформления предложил Файбергу. Взял и ещё несколько евреев, предпочтение отдавал обладателям первородных фамилий. Создавалось впечатление, что у нас их много.

Институт бурлил, как растревоженный дымарём пчелиный улей. У меня без умолку трещал телефон: важные лица пытались устроить то своего человечка, а то и рукопись. Я вежливо, но настойчиво отвечал:

– Мест у нас тридцать, а в институте студентов двести пятьдесят. И каждый хочет работать в журнале.

Впрочем, обещал подумать, посмотреть.

Расклад по национальностям получился примерно такой: двадцать русских, пять националов и пять евреев.