Ледяная купель
Глава третья
Природа не очень-то крепко сколотила Бурлака; нервишки слабоваты — он и сам сознавал, что не был создан для борьбы. Жёсткий разговор с начальством, стычка с рабочими, особенно с Шило, вышибали его из колеи: разум мутился, руки предательски дрожали. Ким Захарович страдал от сознания своей слабости, завидовал людям с крепкими нервами.
Нынче утром пришла телеграмма из наркомата: «Бурлака допустить временно к исполнению обязанностей главного инженера. Подпись: нарком».
«Временно? Почему временно? — недоумевал он, сидя в кабинете, недавно принадлежавшем Кочневу. — В представлении в наркомат этого слова не было. Хотел зайти к директору — удержался. Не совсем удобно затевать с ним этот разговор. К тому же Дарий, прочтя телеграмму, тотчас вылетел из кабинета. И уехал. Куда? Зачем? Уж не в обком ли выяснять обстоятельства дела?.. Под ложечкой защемило. Проклятые нервы! Чуть что — и в сердце отдаёт, и голова наполняется звоном. Однако не очень церемонится с Дарием нарком. Словечки-то какие: «допустить временно». Будто я так уж и рвусь к власти.
Пошёл по цехам — в надежде хоть малость развеяться, но сердце всё ныло и ныло. Вернувшись в контору, зашёл в приемную Дария: нет, директор не приходил. Потолкался в отделах, заглянул к главному конструктору, к главному литейщику, рассеянно слушал того и другого... В седьмом часу направился в яхтклуб. Там музыка, бильярд, вино...
На пути к яхтклубу старался успокоиться. «Хорошо бы не думать, ни о чём не думать» — уговаривал себя Ким Захарович, сжимая и разжимая пальцы рук. По совету знакомого врача он применял древнеиндийский метод успокоения: вдыхал глубоко воздух, задерживал в лёгких, затем медленно, в три-четыре шага, выдыхал. Внушал себе: тебе незачем волноваться, всё — пустяки, будь спокойным, спокойным...
Из яхтклуба позвонил на квартиру Дария.
— Ким Захарович! — раздался в трубке женский голос. — Вы где находитесь?.. В яхтклубе?.. Ах, это рядом! И чудесно! Заходите к нам. Ну, какие могут быть церемонии! Заходите, будем рады!..
Бурлак опешил. Оксана! Голос её — звонкий, с грудным раскатом. Вернулась к мужу.
Оксана Остаповна — жена Дария; недавно, месяца два назад, ушла из дома, переехала на завод «Баррикады» и, по слухам, устроилась или собиралась устраиваться там на работу по своей специальности — инженером-механиком.
Бурлак дважды встречался с Оксаной Остаповной; она была председателем заводского женсовета, приходила в цех, подолгу стояла у конвейера — на местах, где работали женщины. Потом властно, чуть ли ни в приказном тоне, выговорила... «женщинам — не место на конвейере, там должны работать мужчины».
Была строга, напориста, а тут... поёт, словно синичка. Странная метаморфоза!..
Дом директора стоял на крутом берегу Волги, на холме; как древний замок, окружён глухим забором из красного кирпича. У чугунных, живописно кованных ворот стояла будка, но сторожа, как у Мироныча, не было. Во дворе дома, в саду и по всему первому этажу было много народу. Все, как призраки, в разговор с гостями не вступали, кивнут и уходят, скрываются с глаз долой. Никто не знает, чем они занимаются, какая роль им принадлежит в доме Дария. Сам хозяин, видя однажды недоумённые взгляды Бурлака, сказал шутливо: «Мои иждивенцы. Их у меня много». В другой раз прибавил: «Они мне не мешают: я встаю рано, а они, мерзавцы, спать любят, дрыхнут до десяти».
Дети учились в школе на Нижнем посёлке, взрослые ездили в город... На заводе кто-то говорил: эта саранча катит за Дарием по всему свету — точно вагоны за паровозом.
Двери директорского дома дубовые, в полтора человеческих роста, а вместо ручек кольца бронзовые. До революции знаменитому по всей Волге пароходчику Князеву дом принадлежал.
Дарий с супругой помещались на втором этаже. По широкому коридору шёл Ким Захарович. Порядка тут не было. У стен старинная мебель свалена, по углам фарфоровые вазы, — тоже в беспорядке, как на складе. Икон не видно, зато картины старых мастеров стояли на шкафах, на тумбочках. Старики, старухи, женщины и дети печально, с грустным укором смотрели на Бурлака с застывшим на устах вопросом «Зачем мы тут?»
Сразу после революции Дарий работал в комиссии исполкома Московского совета депутатов трудящихся по учёту произведений мастеров национальной культуры. Кое-что, видимо, не успел сдать государству — возил за собой из города в город. Впрочем, были тут и предметы местного происхождения. Один из родственников, живших на первом этаже — Казимир Танк, скульптор по профессии, связан с местным музеем и картинной галереей. Там в запасниках много старого хлама: люстры, подсвечники, часы, мебель, картины. Из богатых домов до сих пор плывут — там умер старый одинокий профессор, там бывшая дворянка, купчиха; тому, глядишь, старые делишки припомнят, на Колыму зашлют — власти не дремлют, ценности опишут, в музей Миронычу отправят. А музей не резиновый, подвалы там не бездонные — вот и текут реликвии по адресам частным. Таких адресов немного, но Дария не забывают.
Перед дверью в углу, в освещении красных ламп — сатир позолоченный, почти в рост человеческий. Зубастую рожу осклабил, глаз прищурил, на дверь показывает: лоб рогастый, морда в морщинах — истинный дьявол!
Бурлак и сам обладатель многих диковинных вещей — тесть у него был знаменитый певец, со всего света понавёз, но у него вещицы крохотные, цена им невеликая. Тут же — размеры, роскошь!..
«Странно живут люди! — думал Бурлак, проходя нижним этажом к лестнице, ведущей наверх. — Во всём неустроенность, временно-вокзальный вид. Будто и не дом жилой, а пункт перевалочный: приехали люди, свалили скарб и ждут другого поезда. В пути хозяева, в вечных скитаниях. Вещи, мебель, ковры, украшения всюду разбросаны, — всё валяется, пылится, просится в хозяйские руки. С чего бы черта такая?» — размышлял Бурлак. — Да и я тоже... — сделал неожиданное открытие. — Да, и у меня! И я не устроен. Приехал из Москвы, из наркомата — поднабраться ума-опыта. Свистнет паровоз — и поехал. Куда? Зачем? — не знаю. Временный, вокзальный дух и во мне живёт. Холодно, неуютно, а как изменить — не знаю».
Вспомнил, как говорили друзья наркоматские: чтобы взлететь, надо заводскую школу пройти — начальником цеха, главным инженером...
Уезжал на два-три года с тайной мыслью на белом коне вернуться в столицу — начальником Управления наркомата, — может быть, заместителем наркома.
Два года прошло, — жизнь на заводе складывалась удачно, — вот он уже главный инженер... Почти главный инженер.
Замешкался, загляделся на статую, а тут мимо него из какой-то двери сгорбленный человек с подносом проскочил. Не глянул на гостя, не кивнул ему — пронёсся мимо. И не сразу узнал Бурлак в сгорбленном человечишке Кира. А узнал — глазам не поверил. Всемогущий Дарий, и... с подносом!
— Заходите, Ким Захарович!..
Голос Оксаны; звенел звонко, точно колокольчик.
В большой, завешанной картинами комнате она сидела во главе стола и принимала поднос от Дария.
Стол был сервирован антикварными приборами. Лишняя посуда создавала видимость людного застолья, достатка, полной чаши.
Оксана с трудом переносила одиночество, пустоту многочисленных комнат, безмолвие картин, дорогих вещей, роскошной посуды. Если её муж напоминал транзитного пассажира, то она всё время кого-то ждала, по ком-то скучала и тосковала.
Около двух лет жила она тут хозяйкой, теперь же была гостьей: они разошлись — правда, мирно, тихо, но как она сказала: «Навсегда». Сегодня явилась к Дарию неожиданно, подала ему руку, спросила: «Кормить меня будешь?..»
— Проходи, Ким, — вон там садись, рядом с хозяйкой.
Да, Бурлак не ослышался, так и сказал: «...с хозяйкой».
— Милости прошу, Ким Захарович. Я давно хотела вас видеть. Есть деловой разговор. Вы ведь главный инженер теперь?
— Не совсем, — сказал Бурлак, стрельнув глазом на Дария. — Наркомат не утверждает.
— Утвердит. Если Кир того желает. Она называла Дария по фамилии — Кир... Нарком не станет возражать. Я-то уж знаю.
Дарий раскладывал по тарелкам кусочки балыка, маринованную миногу, но сам жадно ловил каждое слово, поводил напряжённо бровью, ухмылялся и будто бы даже кивал головой. Замечание о силе его перед наркомом тешило самолюбие, он томно и чуть слышно урчал, словно кот, которого гладили за ухом.
— Я ведь правду говорю, Кир? Утвердят Бурлака в наркомате.
— А куда им деваться? Поломаются месяц-другой — пришлют решение коллегии.
И, дожевав кусочек рыбы, заключил:
— Там они... на коллегии всё решают. Демократия.
Спросил Оксану:
— Что за дело у тебя к Бурлаку?
— Ты, видно, полагаешь, что дела на Тракторном заводе и может решать один человек — директор?
Повернувшись к Бурлаку, продолжала:
— Я кончила Московский технологический и много читаю по автоматическим процессам. В Москве работала на авиационном заводе. Огромное производство, но всё разбито на участки. Мастерская. Громадная мастерская! Десятки бригад и нет между ними связи. Ужасно! Никуда не годится. Как это наш русский инженерный ум с его размахом, широтой не постиг до сих пор выгод потока, специализированного производства — Россия дала обогнать себя американцам. Может быть, вы мне растолкуете, а?..
И, не дав собеседникам раскрыть рта, продолжала:
— Андрей Андреевич — не техник, так... организатор, красный директор, но вы, Ким Захарович, вы то, надеюсь, понимаете значение линии Иволгина, можете оценить идею инженера, его стремление преобразить труд рабочих, внедрить скорость, ритм, поток?..
Бурлак ниже склонился над тарелкой. Стрелы метались в Дария... Пусть он и отвечает. Но Дарий тоже молчал. Он как-то весь нахохлился, точно петух, завидя в небе ястреба. Кончики ушей зашлись алым цветом. Оксана его называет Андреем, — думал между тем Бурлак, — интересно, как же зовут его все те, кто оккупировал первый этаж, и какое имя его первородное.
Оксана продолжала:
— Скажите на милость, чем это можно объяснить: едва среди нас появится талантливый человек — все мы на него ополчаемся.
Это была грань дозволенного. Она бросила гневную фразу, как перчатку, и приняла позу бойца; в глазах её, стрелявших то в одного собеседника, то в другого, горел огонь мести, жажда наговорить обидчикам кучу дерзостей.
— Ксаночка, Иволгин — твоя слабость, я знаю. У меня эти таланты — вот где!
Дарий чиркнул ребром ладони по горлу, но Оксана его не слушала. Она смирила свой гнев и уже более спокойным голосом продолжала:
— Иволгин — творец, пытливый, ищущий ум; он, сверх того, ещё и рыцарь, борец. Скучна была бы жизнь без таких людей. Загнить, захиреть мог бы род людской. Помните — у Беранже:
Если б завтра земли нашей путь
Осветить наше солнце забыло,
Завтра ж целый бы мир осветила
Мысль безумца какого-нибудь.
Теперь Оксана говорила спокойно; она нашла тон, манеру беседы — беседы, обидной для партнёров, ядовитой, но отвечавшей её потребности колоть, бить, разрушать морально противника. Она и пришла-то к Дарию с этой целью — выместить зло за Иволгина, а затем потребовать возобновления работ на линии. Знала, что Иволгин болен, решилась на время заменить его, продолжить прерванное дело.
Смелая по натуре, она была ещё и убеждена: Дарий ей не откажет. И для веры такой у неё были серьёзные основания.
Видела смущение Бурлака и забавлялась его слабостью. Помимо своей воли Бурлак оказался свидетелем унижения Дария; Бурлаку словно бы открылась занавеска, и там, в укрытии, он увидел своего патрона жалким и голеньким — таким, в сущности, каким и был Дарий по своей природе, без чинов, без власти, без всего того, что было ему дано другими — может быть, по недоразумению, по какой-то нелепой ошибке, которая скоро разъяснится и Дарий предстанет перед людьми в своём естественном виде — таким, каким он сейчас сидит за столом и безропотно повинуется прихотям своей бывшей супруги.
Дарий, видно, угадал тайные мысли Бурлака, подмигнул: дескать, пусть резвится дамочка. И в тот же момент с каким-то идиотским приплясом побежал в коридор. Оксана как ни в чём не бывало обратилась к Бурлаку, низко наклонившемуся над столом и не знавшему, куда себя деть и как вести в столь щекотливом положении.
— Возьмите меня в штат. Хочу работать на линии Иволгина.
Тон почти приказной. Смотрит на Бурлака не мигая. Ждёт ответа.
— В штат — пожалуйста. Но линия... — она закрыта.
В этот момент к столу с подносом подплыл Дарий Кир; шаркнул ногой, поклонился Оксане, затем Бурлаку и стал неловко, но с претензией на галантность расставлять кофейный сервиз, — при этом то и дело восклицал: «Извольте кушать!..» Или принимался извиняться: «Прошу прощения-с!..» «Не извольте беспокоиться, я сей миг!..»
Речь услащал елейным тоном, слова изрекал приторные и, вообще, каждым жестом унижал себя до крайности, — выходило у него вроде спектакля, в котором он играл главную роль и наслаждался своею игрою; он как бы демонстрировал свой талант, показывал ту высокую черту, до которой могло дойти его искусство перевоплощения.
— Садитесь же, Андрей Андреевич, нам без вас скучно. Вот ваш главный инженер... — кивнула на Бурлака, — приглашает меня в цех. Будем продолжать работы на линии Иволгина...
Дарий как-то нехотя, неопределённо повёл плечом:
— Ну, если решили... Напишем приказ, выделим средства.
— Ну, вот! Я очень рада. Завтра же выйду на работу.
— Вы — председатель женсовета, — сказал Дарий. — Чтой-то я вас не слышу и не вижу. Прошу не забывать общественный долг.
Оксана в ответ улыбалась; по выражению её глаз, по свету, разлившемуся на лице, можно было судить о её счастливо-приподнятом состоянии. Она задумала далеко идущий план, и план этот начинал удачно осуществляться. Она подолгу и словно бы заговорщически смотрела на Бурлака, но Ким не мог выдерживать её взгляда; она словно бы прощупывала душу, видела что-то внутри, выворачивала. Смех, шутки, любезные жесты — всё было неискренним и ненатуральным; подлинные мысли осуждали и презирали. Впечатление величия, недоступности создавали и дорогие украшения: серьги, кольца, перстень с синеватой бриллиантовой сыпью.
— Не хотел вас беспокоить дома, — заговорил Бурлак, не зная, кому больше адресовать свою речь, — поворачиваясь, впрочем, к Дарию. — Но сложилась ситуация...
— Андрей Андреевич, — перебила Оксана, разглядывая на свету фарфоровую чашечку. — У вас сервиз новый! Откуда такая прелесть?.. Индийский фарфор! Бабочки, стрекозы! Они точно живые и сейчас вспорхнут над столом.
— Бурлак повертел перед носом кофейную чашечку... и — его словно кипятком ошпарили. Его сервиз! — от тестя-певца доставшийся!..
Рука задрожала, и он аккуратно поставил чашку на стол. И, пряча воспламенившееся лицо, стал размешивать ложечкой сахар. Краем глаза стрельнул на блюдца, сахарницу — сомнений не было: богатейшая коллекция японского и китайского фарфора, которую он сложил в подвалах Мироныча, перекочевала к Дарию. Филины, новые хозяева генеральского особняка, сделали подношение.
— Не было у нас такого! Откуда?..
— В Хабаровске оставался — ты же знаешь: я там три года жил. На днях два контейнера получил.
«Два контейнера!» — отдавалось под сердцем у Бурлака. «И тянешь, тянешь, паук вонючий! Вот взял бы тебя и раздавил на месте!»
Бурлаку хотелось плакать. Он почти физически страдал от обиды, злобы и бессилия. Напрягал все силы, чтобы не высказать закипевшей в нём ненависти к человеку, которого только что считал самым близким, почти родным. Дарий ему опостылел — сразу, в одно мгновение.
— Вам со мной скучно — что нос повесили? Расскажите о себе: как вы живёте, как ваша жена? Помнится, вы о ней мне рассказывали.
Поднял голову, место Дария пустовало, ушмыгнул на кухню. Вздохнул с облегчением.
— Жены у меня нет. Давно нет. Сначала она тяжело болела. Разум помрачился...
Оксана испуганно взглянула на Бурлака, нервными движениями пальцев покрутила ложку, сказала:
— М-да-а, женщина! Существо слабое, хрупкое, а крест несёт тяжкий. Тащит она его, бедняжка, всю жизнь, и края мукам её не видно. Как-то всё так случилось, что эмансипация только ещё больше закабалила нашу сестру. Женщины у нас на самых тяжёлых работах — бетонщицы, землекопы, дорожные рабочие. Среди станочников — восемьдесят процентов мужчин, среди разнорабочих — восемьдесят процентов женщин. В райздраве мне сказали: в прошлом году учтено сто двенадцать женщин, надорвавшихся на работе и потерявших способность рожать.
С дымящимися чашками на подносе театрально вошёл Дарий.
— Слышите, Андрей Андреевич — сто двенадцать матерей загублено на заводе — только в прошлом году!
— Ксаночка! — повернулся к ней Дарий.
Его обрадовал поворот разговора на деловую тему. Но она не слушала.
— Женщину освободили от рабства и угнетения, ей дали право на равный труд и равную почесть, но как же так вышло, что именно женщина очутилась у вас на заводе на самых тяжёлых работах? Прежде она поднимала сноп соломы, ныне, находясь у вас в подчинении, тащит носилки с кирпичами, месит ногами бетон и копает ямы. Вы пройдите по строительным площадкам — там более половины женщин. Каменный забор на площади Дзержинского строят женщины; железную дорогу от Ленинской судоверфи тянут женщины, в Донбассе, говорят, на шахтах до сих пор они под землёй работают, — где же, вы скажите мне, справедливость? Ведь женщинам, а не вам, рожать детей, готовить завтрашний день государства!
— Ксаночка, ты увлеклась: как это могут быть несправедливыми люди, совершившие революцию, а те, кто всего лишь плоды её пожинает — справедливыми? Ты, солнышко, концы с концами не соединяешь.
— Вот и соединю! И даже очень соединю! Революция — вихрь, ураган, в ней кроме истинных бойцов и всякий сброд мельтешил, мусор в водоворот событий вовлекался — изо всех щелей тёмные людишки выпрыгнули, а иные, говорят, так даже из заморских стран поналетели — и пока суд да дело, пока рабочие и крестьяне братьев своих, таких же русских, доколачивали, они в советах, да комитетах, да в разных наркоматах гнёзда вили, дворцы занимали, имущество прежних богатеев присваивали, а чтоб простые люди их суть не распознали, о революции пуще всех кричали, кожаные куртки, красные банты носили. Вы, верно, не читаете стихов. А жаль! Послушайте Асеева:
У множества
Сердце было открыто
И только рубахой защищено,
А мелочь
Теснилась опять у корыта
Богатств, привилегий,
Наживы, чинов.
Тёмные людишки в героях ходят. Мечутся и снуют перед глазами, комарьё проклятое — тучи комарья! Они заслонили солнце, за ними смешались, растворились в толпе и те настоящие люди, которые делают новую жизнь. Мелочь, именно мелочь извращает святые законы, топчет идеалы отцов. Мелочь! — вот корень зла!
Говорила абстрактно, а смотрела в глаза Дарию и Бурлаку — на одного вскинет взор, на другого... И взгляд её прожигал насквозь. Вы, вы эта вездесущая, во все щели проникающая мелочь с чужими именами, человечки в рамках с блестящей позолотой, бесы, постигшие науку забегать наперёд всех движений, быть всегда на виду, казаться правыми и святыми, овладевшие искусством говорить одно, а делать другое, всё захватывать и разрушать.
Дарий испытывал неловкость, смущение, ему было совестно перед подчинённым за весь этот непроизвольный спектакль, но он не властен был ничего изменить. Сидел, потупя голову.
О самочувствии Бурлака и говорить нечего: пожалуй, ему было бы легче сидеть на дне колодца без средств и возможностей оттуда выбраться, чем видеть буйство разгневанной красавицы. Он искренне винил себя в причинах её экстаза, брякнул о покойнице... «разум помрачился». Не мог иначе — мягче, нежнее. Между тем, ему так хотелось произвести на Оксану впечатление, показаться умным. Озорная мысль давно мелькала в голове: «Чем чёрт не шутит, вдруг ей понравлюсь!..» Дальше в опасных рассуждениях не шёл, но вниманием яркой и умной женщины дорожил.
Понял Бурлак, что и распределение ролей за столом, и напряжённо-язвительный тон Оксаны, её истерика — не капризы взбалмошной красотки, здесь было что-то более важное, давнее, наболевшее. Она держалась прямо, гордо, говорила с достоинством, с тем едва заметным, но глубоким презрением к противнику, которое отличает людей сильных, независимых. Да, она была не только хороша собой, в чертах её лица угадывалась цельная натура, самобытная личность.
— Вы, право, меня удивляете; слова в ответ не оброните, — будто вы чужие и боли общественные вас не касаются. Ах, да! Чуть не забыла! Верно ли болтают на заводе, что вас обоих в ЧК забирали?
— Абсурд какой! — вскинулся Дарий.
Бурлак отвалился на спинку стула, рот его непроизвольно раскрылся.
— Да... говорят, — продолжал Дарий. — Чтой-то вы уставились на меня, ровно сычи. Ну — говорят. Почешут языки — бросят. Мало ли чего не болтают рабочие!..
Удар пришёлся ниже пояса. Дарий и Бурлак в себя прийти не могли; смотрели на Оксану, а она, довольная своим выпадом, свесила голову над столом, сосредоточенно с аппетитом ела.
— Слово-то какое: забирали! — вытирая пот со лба, проговорил Дарий, — сказала бы: приглашали, а то — забирали.
— М-да-а, — шкрябнул по тарелке Бурлак. — Ш-шуточки!..
Дарий улыбнулся, но лишь одними губами. На смуглом малокалиберном лице его мощно выделялся горбатый нос, и оттого директор походил на диковинную птицу из дальних заморских стран. Он вяло клевал ветчину, дышал неровно, раздувая побелевшие тонкие ноздри. Оксана решительно поднялась, сказала:
— Спасибо за хлеб-соль. Вы машину обещали.
«Буду считать, что я выступила на собрании», — сказала она себе, вставая из-за стола. И отошла к окну. Сжав в кулачке занавеску, смотрела вдаль, за Волгу.
К воротам подошла машина, и из неё вышел шофёр. Он направлялся к дому помочь Оксане вынести вещи.
2
Выкатилось над Волгой заиндевевшее от степных метелей солнце, закурились над закованной под лёд рекой туманы, — странной они были природы: то ли река выжимала через ледяной панцирь таившийся в воде тёплый воздух, — и он, индевея, стелился над прибрежной полосой; то ли под кроной заволжских лесов, как под шубой, копилось тепло земли, выкатывалось на лёд, мешаясь с метельной крутовертью.
А в городе, посёлке тракторном, над аркой проходных ворот, тоже седых от мороза, затрепетал на ветру плакат: «К Новому году даёшь гусеничный трактор!» У входа в «Баррикады» пламенел другой призыв: «Запрём границы на замок». Пушки здесь лили, точнее сказать: клепали, не простые, длинноствольные, крупнокалиберные. Одни ставили на клепаные станины с тяжёлыми броневыми щитами, другие — на громоздкие гусеничные повозки, третьи шли на военные корабли.
Ночью их возили по полигону, они тяжко грохотали, не тревожа сна уработанных до свинцовой устали орудийных дел мастеров. Трудно давались эти пушки, и слух о них шёл нехороший: будто громоздки для современной маневренной войны, да и выстрелов громовых делали немного — стволы изнутри выгорали. Ругали конструкторов рабочие, но до верха их тревога не доходила.
Ставил по берегу Волги новые цеха и третий волжский богатырь, в прошлом завод французский, ныне — «Красный октябрь». Он своим братьям металл давал — не простой, качественный. Пушки из мягкого железа не отольёшь, и траки гусеничные тоже нужны покрепче.
— Э-э... траки гусеничные... э-э... валяются в проходах. Чёрт голову сломит!..
Дарий Бурлака в сборочный посылал — каждый день, как на пожар. Главный инженер шёл на конвейер.
— Э-э... Скорость конвейера уменьшить... Вы, товарищ Шило... Э-э... дождались своего. Конвейер улиткой поползёт, — шамкал Бурлак. И смотрел в потолок; белки глаз страшно зияли на мясистом, ничего не выражавшем лице. Он смотрел в потолок, в подкрышную дымно-закопчённую темень, и там, в кружевах металлических реек, читал свою судьбу.
Под Новый год газеты принесли ужасную для него весть: Любовникова и Шило наградили орденами «Знак Почёта». Ни Дария, ни его, а их... Со всего города двое удостоены. Беда не ходит в одиночку. Зину прокурор вызывал, дом опечатали. Теперь ещё забота — выдирать оттуда собственное добро — мебель, из посуды, может, что осталось.
Бурлак походил на робота, из которого вынули все механизмы: глаза потухли, руки обмякли и голова казалась свинцовой. Он, правда, говорил слова, но это по инерции: внутри оставалась часть ленты, она тянулась и слова хоть и вяло, но ещё слетали с почти неподвижных губ.
Есть люди, которых ничтожный пустяк повергает в растерянность. Бурлак из такой категории мнительных и слабонервных. Приступы сердечных болей, если они даже и были едва заметны, погружали его в уныние, косой взгляд директора, награждение Любовникова и Шило — всё угнетало, тревожило.
Но больше всего он был встревожен арестом Зины: вдруг как на допросе зачнёт его путать?.. Как путать? В чём могут обвинить его? — не знал, но сна лишился. Прислушивался к шагам за дверью: вот сейчас войдут и — под конвой...
Вспоминал жизнь в столице. Он молодой, полный сил, сидит на московской квартире в кругу приятелей, и все взоры обращены к нему. Речи горячие, судьбу сулят высокую. «Поезжай в Волжск — не раздумывай. С год побудешь начальником цеха, два — главным инженером, а там...» Звенят тосты, наперебой речи. «Дарий — сила! В руках Дария, как в мешке волшебника — все дары мира. Главное — должности. Наркомат!.. Держись Дария!»
В другой раз явится суровая, страшная в своей житейской простоте мысль: «Застрянешь на заводе, Дарий уедет, о тебе забудут». Бурлак при этой мысли опустит взгляд с потолка, устремит птичьи глаза на маячащих перед ним людей — и мелкий, студёнистый озноб метнётся на спину, обожжёт тело — трясёт, лихорадит. Слаб он без программы, без опоры на плечо друзей; нет у него характера, нет ясной цели. Он как та африканская обезьяна — может жить только в стаде и сила его в друзьях.
И вот что странно: без характера он, а дело в цеху и при нём шло неплохо. Держал темп конвейер, крутились станки.
В живой природе случается нередко: вожак притомился, одряхлел, он не зовёт вперёд, не даёт врачующих советов, а жизнь продолжается. Молодая жизнь имеет спасительный инстинкт; в трудных условиях бдительность множит, натиск усиливает, — смотришь: и вновь горячо и ровно бьётся сердце.
Так и цех, и завод — что бы там ни было на верху, в конторе, а станки крутятся, жизнь течёт.
— Отрешённый он какой-то, наш Бурлак. Главным инженером стал — будто растерялся. А? — спрашивал Шило Иерусалимского.
Эпизод с фарфором окончательно сломил Бурлака, выбил из колеи. Раньше он плыл по течению, ещё вчера держался берега директора, сегодня погода изменилась, поднявшаяся волна подхватила его, понесла к другому берегу — Кочневскому. А и Кочнева нет. И о Кочневе думал: вдруг как по злобе или по какой другой причине станет и меня замешивать, туда, к себе потянет?..
Без корня он человек, Бурлак. Серёдка — называют его рабочие.
Серёдка — тип человека, не имеющего своей жизненной позиции, плывущего по течению. Он хотя сейчас склонялся к мнению чужому, недавно им отвергаемому, но неожиданно для себя вдруг поверил в непогрешимость именно этого мнения. Тут сказалась его главная черта — удивительная врождённая способность вовремя сманеврировать, свернуть к чужому берегу. И эту свою способность высоко ценит серёдка, втайне считая дураками всякого, кто вовремя не может сманеврировать, уступить силе. Каких только ярлыков не вешает он таким людям: «негибкий», «неумный», «ортодокс» и прочее.
Серёдка гнётся, улыбается — она удобна, мила, с ней приятно работать. Она незаметно скользит в любую сторону, — в результате оказывается игрушкой в руках силы, нередко преступной. Нравственная сущность серёдки — предательство. Нащупывая середину, которой в природе нет, она прибивается то к одному берегу, то к другому, попеременно предавая и тех и других.
Ловкие, сладко улыбчивые серёдки, мещане, как их принято называть в социологической науке, никогда не станут ни бандитами, ни разбойниками, никто из них не свернёт вам шею в пьяной драке. В этом смысле серёдка безопасна. Не станет она и отшельником, юродствующим святошей. Разбойник и отшельник — это ведь крайности. Но стоит серёдке заползти в министерское кресло, взобраться на трон — она ввергнет в пучину бедствий целые народы. Какой тип общественной системы наиболее удобен для серёдки? Уж не наш ли социалистический?..
Бурлак во времена своего начальствования над цехом любил проводить совещания. Дело ни в дело, соберёт мастеров, зачнёт говорить. И говорит долго — о пустяках, да так, что порой и не знаешь, чего он хочет, зачем собрал?.. Русский человек с покорностью слушает. И никто не возмутится, не топнет ногой, — малейшего нетерпения в лице не изобразит!.. Насквозь видят оратора, знают цену каждому слову, но терпят. А после речи вопросы ещё задавать зачнут, словно проверить хотят: уж такой ли пустой человек, оратор, как им показалось?..
Бурлак и теперь, став главным инженером завода, едва ли не каждый день приходит в механосборочный, проводит совещания. Сидит за столом, морщит лоб: о чём говорить?..
— Нужен ритм, нужен ритм, товарищи!
Из левого ряда — голос:
— Какой уж тут ритм, если станки некогда осмотреть.
Бурлак замолкает. Поводит белками глаз, шевелит губами. Молится, что ли?..
— Ваш цех — пионер технического прогресса, призван показывать образцы поточного производства...
Мистер Парсонс пишет... Одной из первых записей в его блокноте, когда американец приехал в Волжск, были слова: «У нас Вашингтон, у них Ленин и Сталин. Одну столицу переименовали. Очередь за Москвой, говорят, она будет называться Сталин, метро назовут Каганович.
Позже записал: «Новый директор прибавил скорость конвейера. Высокий ритм держат и днём, и ночью. Если дальше так вести дело, то наш конвейер рассыпется. Система социализма — это хозяйство без хозяина».
Когда ему надоедает слушать речи, он без стеснения вынимает из кармана блокнот, пишет. Его интересуют русские города, получившие новое имя. Петроград — Ленинград, Царицин — Сталинград, Нижний Новгород — Горький, Тверь — Калинин, Луганск — Ворошиловград, Пермь — Молотов, Вятка — Киров...
Недавно он достал запрещённую книжку Есенина. Стихи оживят его будущую книгу, он рассыплет их по всем страницам. Делает выписки из книги:
«А месяц будет плыть и плыть,
Роняя вёсла по озёрам,
И Русь всё так же будет жить,
Плясать и плакать у забора».
На углу листка написал: «Такая жизнь вам будет, а?..» И сунул листок мастеру Шило. Тот прочитал и на обратной стороне листка лихо начертал: «Гарные вирши! Так у нас було. Но так не будет. Нехай плачуть инши».
Американец, прочитав записку, покачал головой, бережно свернул листок, положил в бумажник. И этой записке найдётся местечко в книге.
Внимание американца льстило старшему мастеру. Раньше мистер Парсонс посылал записки Иволгину, теперь изо всех мастеров, инженеров выбрал его, Семёна Шило. Мастер, правда, плохо знал современных поэтов — редко читал стихи, но песен украинских и русских народных знал много. И петь умел неплохо. Нередко в цеху, среди станочного гула, напевал любимые песни. Так, может, эту в нём слабость разглядел наблюдательный американец?..
После голодного тридцать третьего года Шило не полнел, подобно Иерусалимскому, он окреп, стал мягче на слово, теплее к людям. Мастера и раньше любили рабочие, но теперь в отношениях к нему у всех появилась почтительность, подобие мужской суровой нежности. Новый начальник цеха оставил его на конвейере, но приказом по цеху назначил обер-мастером и оклад повысил. И все одобрили это решение.
Шило принарядился, на работу ходил, как на праздник. Он не имел высокого образования, ему негде было получить воспитание, — кричит зычно, а не грубо, как бы не всерьёз, — рабочим приятен его голос, и вид мастера, и манеры его всем приятны. Старик-рабочий сказал о нём: «В душу человеку не плюнет».
Время от времени, когда можно было поручить кому-нибудь конвейер, Шило вставал к станку и полдня, а то и всю смену точил какой-нибудь сложный вал, резал длинную червячную резьбу, — это для поддержания своего высокого токарного искусства. Частенько говорил: «Мастер я на время, а токарь — навсегда». Нравился Шило американцу.
Бурлак, прервав речь, задумался. «Зачем я пришёл, что хотел сказать мастерам?..»
Мысли путались, прерывались. Он в последнее время плохо спал, — и сегодня заснул под утро, а когда зазвенел будильник, вскочил с кровати и долго безумно смотрел перед собой.
Ему всё чаще приходил на ум дед, который плакал. Ему теперь тоже всё чаще хотелось плакать. И от этого страшного, немужского нездорового желания холодело сердце, мутился разум. Мнительный и трусливый от природы, он вдруг, в одно мгновение, превращался в разбитое, ни на что не годное существо. И презирал себя, и жалел в эту минуту. И хотел всё бросить, уйти, уединиться, порвать со всем миром, как делали в давние времена разочаровавшиеся, разуверившиеся в себе люди.
Стихийно возникшая пауза отвлекла слушателей; мастера заёрзали на стульях, задвигались, внимание было нарушено, — другой бы оратор потребовал тишины, Бурлак не заметил беспорядка; всё чаще вскидывал голову, жмурился, шевелил губами, — творил тайную, никому не ведомую молитву. «Мы выйдем на новые рубежи и так же достигнем успеха...», — жевал общие фразы.
Шило тем временем получил новую записку: «Скажите, коллега, где девался ваш Эдисон, мистер Иволгин?»
Американец знал историю с Иволгиным, чутко следил за судьбой изобретателя. Кинул ядовитую записку и ждал, авось прямодушный, лихой во всех делах Шило прояснит тайну.
А Шило, прочитав записку, метнул суровый взгляд на Бурлака — у него надо спросить! Но тут же задумался: а мы?.. Бараны мы, что ли, или бычки бессловесные!.. Товарища дали заклевать. Шевельнул пальцем директор, и — пропал человек! Американцу отписал: «Не беспокойтесь. Скоро вернётся в цех».
Мистер Парсонс не унимался; на обратной стороне небрежно набросал: «А Бунтарёв, подручный инженера?.. Он много болел. Не надо ли ему американский лекарства?»
Шило в затруднении мял затылок: Бунтарёва старший мастер спас от суда, написал докладную Бурлаку, но Артём часто пропадал из вида — помогал в чём-то милиции. Уж не козни ли тут Бурлака?.. Вот и теперь Бунтарёв не вышел на работу. Оксана Остаповна утром спрашивала: «Где Бунтарёв? Какая милиция? Он, видно, Филинам по хозяйству помогает. Вот я до них доберусь!..»
Парсонсу Шило написал с плохо скрытой издевкой: «Придёт и Бунтарёв. Не волнуйтесь».
На том завершилась дружеская переписка Семёна Шило с иностранцем.
Однако след в душе у старшего мастера переписка оставила нехороший. Всё чаще, всё нетерпеливее кидал грозные взгляды на Бурлака; хорошо, что тот, увлечённый ораторским пылом, не смотрел в сторону Шило, не замечал сгущавшейся грозы. Но что это?.. Что слышит главный инженер возле самого своего уха:
— Мабуть, довольно толочь в ступе воду?.. Нас дело ждёт.
Бурлак осёкся на полуслове. Круглые глазки его часто заморгали. Он конвульсивно потряхивает головой, бессмысленно улыбается. Один Шило говорит ему подобные вещи. Проходят долгие секунды, прежде чем к Бурлаку возвращаются силы. Последние слова произносит чужим сникшим голосом. Сделал жест начальнику цеха: «Продолжайте», но Любовников, словно подчёркивая своё отношение к болтовне Бурлака, сказал:
— Мастера знают, что им нужно делать. По местам, товарищи.
Вышел из кабинета последний человек, ушёл в цех и Любовников, остались сидеть друг против друга Бурлак и старший мастер Шило. Бурлак был неспокоен, он то откидывался на спинку стула, то наклонялся к столу, заискивающе виновато заглядывал в лицо старшего мастера; чувствовал надвигающуюся грозу, стрелы молний уже сверкали, разряды уже гремели над головой — старший мастер хоть и сохранял внешнее спокойствие, но в глазах его Бурлак читал отчаянную решимость.
— Где Иволгин? — тихо спросил Шило.
Бурлак откинул голову на спинку кресла, глаза раскрыты, но закатились под лоб, сверкают одни белые глазницы, и губы конвульсивно подрагивают — Бурлак разбит; он сейчас походит на развинченный механизм — в нём колесо одно ещё крутится, но части рассыпались, разлетелись по сторонам.
— Не ломайте дурака, я главный инженер завода! — вскрикнул Бурлак, набравшись духу. Шило упорным взглядом удерживает его в кресле, ближе наклоняет вихрастую львиную голову. И говорит несвойственным ему тихим вкрадчивым голосом:
— Вы предали друга!..
Огнисто-рыжие брови сдвинулись, мастер дышит неровно, грозно.
Ким Захарович поднимается со стула и смотрит из-за Шило на дверь: не открыта ли? Не слышит ли кто его позора?
Дверь закрыта, и Бурлак успокаивается. Однако сил для ответа старшему мастеру нет. И Бурлак выжидает. Знает: атака Шило схлынет, она как волна морская: накатит — отойдёт. Так и раньше бывало. Защищаться от наскоков старшего мастера Ким Захарович не может; хотел бы размахнуться и дать сдачи, но характера не хватает.
Тяжело дышит Бурлак. Тело становится ватным. И ладно бы на минуту, на час отлетела из души воля; он потом неделю от шиловской атаки отходит. Ночами глаз не смыкает. В цех по утрам еле тащится. Сердце болит, голова в тумане — всю неделю по частям себя собирает.
Шило, загремев стульями, пошёл вон из кабинета. И уже взялся за ручку двери, но на мгновение задержался, с порога сказал:
— Иволгина вернёте в цех!
И вышел.
Бурлак долго сидит за столом, в ящиках которого ещё не разобран его хлам, бумаги, тревожно взглядывает то на окно, то на дверь, а то на руки, которые вдруг сделались неживыми.
Голова пустая. Хочет идти куда-то — подальше из кабинета, из цеха, с которым было связано столько надежд, но силы его оставили и он безвольно роняет на стол голову.
3
Про Дария говорили: «Партия бросает его на прорыв». О себе он бывало заметит: «Я солдат партии, мне приказано, я выполняю». И всюду он тасовал кадры — ставил своих. Он как только получил назначение в Волжск — ещё там, в наркомате, спросил: «Кто главный инженер в Волжске?» Ему назвали Кочнева и дали понять: нарком его ценит, он хороший специалист и работник.
Всякий другой администратор на месте Дария был бы удовлетворён такой информацией — хороший специалист и работник, чего же ещё нужно директору? Но нет, для Дария деловые качества помощников имели второстепенное значение; главное для него — родственность взглядов, беспрекословная покорность и слепое признание его главенства во всех делах.
Дарий привык выбирать себе помощников, особенно ближайших. Кочнева он терпел целый год. Но хватит. Строптивец доставляет ему слишком много хлопот. Он ухватился за призрачную химеру — мобилизационный план — и тянет завод в сторону. Анархия какая-то! Не посоветовался со мной, с парткомом, пошёл в механосборочный и выступил там с программной речью. Такому дай волю, он и на площадь рабочих выведет.
Дарий не искал повода для решительного объяснения, он создал прецедент: сел за стол секретарши и отстучал на машинке приказ о назначении Бурлака Акима Захаровича первым заместителем главного инженера. Подписал приказ и велел секретарше размножить его и разослать по заводу.
Кочнев, как только узнал об этом, влетел к директору.
— Я вас не понимаю, Дарий Андреевич! Без меня меня женили. До сих пор я сам подбирал себе сотрудников.
— Я тоже сам подбираю сотрудников.
Кочнев мерил ногами кабинет, он длинные руки свои то складывал крест-накрест за спиной, то выбрасывал их перед собой и мял до хруста пальцы. Дышал неровно и глубоко — он волновался и не мог, а может быть, не хотел скрывать своего волнения.
Широко и вальяжно сидел в кресле Дарий, и маленькая фигурка директора тонула за краем стола. В сощуренных глазках лукаво поблёскивал огонёк торжествующей радости. «А припекло тебя — ишь, как взъярился, не закалён ты в битвах», — со злорадством думал о своём противнике.
Мышиную конторскую возню, кабинетные интриги директор освещал высоким словом «битва». Искусство наносить удары, планировать их загодя, учитывать расстановку сил, выбирать момент — тут не было равных Киру. С упорством религиозного фанатика подбирал он и ставил на ключевые посты только соплеменников. Его восхождение по служебной лестнице — сплошная кадровая чехарда: смещение одних и утверждение других.
Гоев он терпел, но лишь в том случае, если они плясали под его дудку. Шабес-гои — так их называют. Дарий при большой нужде хоть и доверял им ответственные посты, но породу этих людей не любил. По справедливости считал: если они предают своих, они предадут и меня. В разговорах с ними был настороже: как бы не сболтнуть лишнего, не проговориться, не выдать тайн своей кухни.
Так и в случае с Бурлаком. Расчёт был прост: какой ни на есть, а свой. Видел все его слабости: вял, хлипок здоровьем, нет смекалки инженерной, — трудно представить более неподходящего субъекта на столь высокую должность, — но... Бурлак — человек, которому можно вверять любые тайны.
Дарий спокоен. Он тогда только и спокоен, когда вокруг него клокочет и пенится свара, гремят клинки, раздаются стоны. Утихни свара — и Дарий затоскует; он как рыба, выброшенная на берег в жаркий день, будет хватать воздух и задыхаться. Такова его суть. Кочнев — очередная жертва; не рыбёшка, не плотва — крупная рыба. И это-то распаляет азарт Дария. Он только внешне спокоен, внутри же у него всё трепещет и горит жаждой победы.
— Наркомы замов не выбирают, им их присылают, — с видимым простодушием и даже как будто удивляясь своей мудрости, проговорил Дарий.
— Но я не нарком, а вы не председатель Совета народных комиссаров!
Директор приподнял себя в кресле. Кончики ушей и горбинка носа его побелели.
— Партия мне доверила судьбу сельского хозяйства страны — это вам поважнее наркомата.
— Партия и мне доверила... я отвечаю за техническую политику и за людей, которые её проводят.
— Не знаю, кто это вам доверил, я такой чести вам не оказывал. Вы работали — да, но это ещё не значит, что я вам доверял.
Дарий сбросил маску, ринулся в атаку. И Кочнев опешил. Отступил назад, к окну. Он от Дария ожидал любой выходки, но не этой. Инженерные и организаторские способности Кочнева были общепризнанны. Его репутация конструктора, изобретателя, инженера, находившего самые неожиданные и смелые решения, была всем известной. Зачем же Дарию понадобилось перечёркивать именно эти, никем не оспариваемые достоинства Кочнева? Наконец, кто ему позволил?..
А Дарий, не давая противнику передышки, наседал:
— На всех совещаниях, собраниях вы болтаете о переходе на выпуск гусеничных тракторов — и с таким видом, будто вы один осуществляете реконструкцию станочного парка, готовите чертежи, формы, приспособления. А между прочим, этим занимаются на заводе пятьсот инженеров и треть рабочих. И плана выпуска колёсных тракторов с нас никто не снимал. Да, если хотите знать, ваша демагогия уводит нас в сторону от главного и при желании вам можно пришить статью. Да, Кочнев, и вы не делайте большие глаза. Вы лучше подумайте на досуге: как дальше жить думаете и чем заниматься.
— Если я вас правильно понимаю, вы предлагаете мне...
— Да, Кочнев, вы меня понимаете правильно.
Дарий вскинул над головой руку, показал на дверь.
Жестом этим — властным и жестоким Дарий завершал свои атаки.
Кочнев вышел из кабинета. Первой его мыслью было ехать в обком. Но как только он очутился на заводской площади среди гуляющих молодых людей, он вспомнил секретаря обкома, по промышленности; недавно тот работал начальником кузнечного цеха на их заводе — как тот при встречах с Дарием заискивающе улыбался, елейно склонял голову, так и охота обращаться к нему отпала. «Дарий по телефону со Сталиным разговаривает», — вспомнил Кочнев расхожую фразу. Нет, нет — обком ему не защита.
Сесть в самолёт, махнуть в наркомат — была вторая мысль, но и она отпала. «Если Дарий со Сталиным говорит, то и нарком не станет ему перечить». Он ходил по кругу, увлекаемый массами весёлых беспечных парней и девушек, и не замечал смеющихся лиц, громких разговоров.
В те шумные, полные революционного жара тридцатые годы молодёжь, только что построившая за одиннадцать месяцев над Волгой гигантский тракторный завод и теперь оставшаяся работать в его цехах, — эта молодёжь не любила вечерами сидеть дома, не ходила малыми стайками в турпоходы.
Едва только вечер погасит зной степей нижней Волги, она вываливалась на заводскую площадь и пела, играла, плясала до поздней ночи. Иные с площади шли к проходным, заступали в ночную смену, другие выходили из ворот со второй смены, — и сна, усталости — как не бывало! Один поток вокруг памятника Дзержинскому лился вправо, другой — влево. Тут встречам, приветствиям не было конца.
Николай Михайлович хоть и занят был своими мыслями, но то и дело от них отвлекался. Ему кричали: «Николай Михайлович — привет!», «Товарищ главный инженер — к нам, в нашу компанию!» Он поднимал то левую руку, то правую, улыбался, кивал, и снова шёл, увлекаемый своим кругом. Вспоминал, где видел того человека, того, вот этого. Людей узнавал, а вот встречи с ними — где, когда, по какому поводу — не все удерживала память, подробности забывались.
Сколько их... знакомых... и добрых... и умных... и, может быть, сильных, талантливых. У каждого судьба, своя дорога в жизни — может быть, большая, завидная. «Как же мы плохо знаем людей, редко встречаемся». Он шёл, а навстречу неслось: «Николай Михайлович! И вы с нами. Хорошо! Ближе к народу, к массам!..» Другие звали: «Товарищ главный инженер! К нам... сюда... Посмотрите, девчат у нас сколько». И смех. Дружный, хороший, — взрывается как гром и тут же гаснет в общем немолчном гуле.
Кочнев не заметил, сколько он сделал кругов по площади, не слышал усталости, гудящей головы. Инцидент с директором уж не казался таким драматичным, но дела заводские томили душу. «Кто же за меня переделает все те важные, неотложные дела?»
А дел у главного инженера было много. За день он успевал обойти пять-семь цехов, зайти в конструкторское бюро, в отдел главного механика, в бюро оснастки. И в цехах, и в кабинете, и в отделах решал технические задачи, — иные сложные, многим казавшиеся неразрешимыми; давал указания, распоряжения, команды, определявшие деятельность участков, цехов на день, два, иногда на месяцы и годы.
Мысль его работала напряжённо, он был всегда настороже, наготове — все его решения принимались к исполнению, внедрялись и проверялись жизнью. Он, несмотря на свои тридцать два года, богатырское здоровье, за день уставал и шёл домой с гудящей, продолжающей по инерции работать головой.
Здесь же куда чего девалось; даже разговор с Дарием выветрился, улетучился, — душевная боль, терзавшая его час назад, — здесь, на миру, в окружении плещущей буйной удалью молодёжи, казалась такой ненужной и нелепой. И сам Дарий с его наглым авантюризмом, — даже он, чванливый и враждебный, казался здесь смешным, не настоящим. Верилось: пройдёт немного времени, люди узнают Дария, сорвут с него маску и под ней увидят вредителя, занесённого на гребень жизни злыми силами, которые угнездились в Москве в высшем руководстве.
Шум, смех нарядного половодья, возникающие то там, то здесь задорные песни, в том числе и озорные, полублатные, — весь этот бурлящий круговорот, набиравший к ночи всё новую и новую силу, дохнули на Кочнева энергией жизни. И он сам почувствовал себя частью этой нерушимой вечной силы — он широко вздохнул, расправил плечи и сказал себе: «Какая разница, где тебе работать! Живут же вот эти парни. И хорошо, интересно живут!»
Недалеко от входа в заводоуправление он вышел из круга и увидел свой автомобиль, шофёра, дремавшего за рулем. Коснулся его плеча, сказал:
— Я пойду пешком. Поезжайте в гараж.
Главный инженер пошёл в обход завода — домой, на нижний посёлок. Одно только ему было сейчас неприятно и нехорошо сознавать: квартира его помещалась на одном этаже и на одной лестничной площадке с квартирой директора. Впрочем, Дарий хоть и продолжал держать за собой квартиру в пятиэтажном доме из красного кирпича — директорском, как называют его рабочие, но жил он всё больше в недавно отделанном для него особняке, выходившем парадным крыльцом и окнами на Волгу.
4
Не выветрился к ночи горячий зной июльского дня; жарко и душно в комнате. Окна откроешь — комары и мухи хлынут с улицы, спать не дадут. Комары в низовьях Волги злющие, кусаются, как собаки. Из-за Волги, с болот летят малярийные; искусают — вытрясет всю душу лихорадка.
Квартира у Кочнева небольшая — один живёт; к ней с угла дома, точно гнездо ласточкино, веранда пристроена. Вся она диким виноградом повита. Тут в тёмном уголке кровать стоит — сюда с постелью устремился Кочнев. Шагнул за дверь комнаты, а тут, словно призраки, два человека стоят. Военные.
— Вы — Кочнев?
— Он самый. Что вам угодно?
— Вы арестованы. Собирайтесь.