Разведённые мосты

Десять лет я работал в «Известиях», и работал так, что даже прозападный космополит и по рождению какой-то экзотический восточный еврей со столь же экзотической фамилией Аджубей вынужден был выделить меня из еврейского муравейника, кишащего во второй газете страны, и порекомендовать Владыке включить в узкую группу, состоящую всего из пяти человек, готовящую ему публичные речи.

Там я увидел, как Никита Сергеевич Хрущёв разными путями понуждал нас искать факты сталинских преступлений, творившихся в тридцатые годы. Постепенно передо мной раскрывалась грандиозная картина мучительства и издевательств над русскими людьми и другими народами, жившими у нас под боком. То раскулачивание, то репрессии, то насильственная коллективизация, то голод 1933-го...

Через всё это прошла и моя большая из двенадцати человек семья, прошла и родная деревушка Ананьено, в прошлом носившая имя её хозяина, русского писателя Слепцова — Слепцовка. Всё развеял огненный смерч тогдашних перестроек — и отец мой, благороднейший и умнейший человек Владимир Иванович, умер от непереносимых страданий в сорок три года, и мы, его дети, почти во младенчестве были раскиданы по свету, и наш дивный уголок природы, родимая Слепцовка сгинула под ударами чернявых молодцов в кожаных тужурках, похожих на нынешних Чубайса и Немцова.

И во всём виноват Сталин, Сталин, Сталин...

Поэт и певец наших дней Ножкин пропоёт:

Коль добрым когда-то был Сталин

И в этом лишь был виноват.

Наш яростный Никита топтал Сталина, полагая, что только на этом он и сумеет соорудить себе авторитет. Получилось же наоборот: народ его, как потом и Брежнева, и Горбачёва, и Ельцина, метлой смахнёт в помойную яму истории.

Меня всё время тыкали носом туда, в тридцатые годы, когда и меня, восьмилетнего мальчонку, судьба лишила родителей и вытолкнула в тридцатиградусный мороз на улицу, где я, чудом оставаясь живым и невредимым, прожил четыре года. Потом с тридцать седьмого по сороковой год я работал на Тракторном заводе.

Тридцатые годы железным катком проехали по моему детскому хилому тельцу, и мне бы хотелось писать об этом, и выявить виновников, не только одного Сталина, но и тех, кто стоял с ним рядом, тот самый «царский двор», о котором ещё древние историки говорили: «Двор делает короля». А уж какой ему достался «двор» от Ленина, мы видим по нынешнему окружению нашего Владыки. Он ведь ещё и пальцем не тронул ни одного из тех, кто окружал дядю Борю.

Но в литературе, в кино, на сцене театров была иная картина тех лет: тачка, лопата, героизм комсомольцев, строивших Днепрогэс, Магнитку и сотни других заводов.

Да, было и это: и комсомольцы, и героизм, и Магнитострой... Я сам, тринадцатилетний паренёк, по полторы, а иногда и по две смены стоял у станка, ставя Россию на трактор.

Было всё это. И были репрессии, чинимые якобы Сталиным. Но почему же нет наших-то народных страданий? Почему же нет миллионов погибших от голода у нас в России, шести миллионов, умерших только на Украине?.. Кто это-то всё делал?.. Тоже, что ли, Сталин! Да как же он, такой кровожадный грузин, умудрялся в одиночку сотворить такое вселенское зло?.. А может быть, и тут работала известная с древних времён тайная пружина: «Свита играет короля?» Но нет, эту свиту от нас скрывали. Не потому ли, что в этой свите мельтешил и пронырливый гололобый толстячок Хрущёв, назвавшийся шахтёром, а потом ловко вспрыгнувший на трон русского царя?..

Гулял в то время по рядам журналистов слушок о том, как после доклада Хрущёва с разоблачением культа личности Сталина из рядов делегатов съезда раздался вопрос:

— А где же вы-то были?

Хрущёв обвёл ледяным взором своих бесцветных глаз ряды делегатов съезда, громко спросил:

— Кто задаёт этот вопрос?

Зал молчал. Тогда Хрущёв снова, и уже громче, спросил:

— Кто это сказал?

И снова тишина. Тогда Никита, не лишённый в иных случаях юмора, торжествующе улыбаясь и кивая головой, проговорил:

— Вот там и мы были.

Зал взорвался хохотом. И смеялся долго, до коликов.

Так завершилось «разоблачение» отца народов, состоялся оглушительный сброс со всех пьедесталов «Величайшего полководца всех времён» генералиссимуса Сталина.

Однако строгая дама история молчит не всегда; пришло время, и мир наконец разглядел великана Сталина и жалкого пигмея Хрущёва; оба они водворены на свои места. Тогда же, когда мы писали доклады Хрущёву, строгая дама История, поджав губы и сурово сдвинув брови, молчала. Нас заставляли писать такие речи, которые были угодны Владыке. И мы писали. Но тогда же в моей голове постепенно вызрела идея написать о тридцатых годах правдивую книгу. И как только у меня случились окна свободного времени, я стал писать роман «Ледяная купель». Писал без малейшей надежды напечатать его при жизни. И всё-таки — писал.

Теперь же, побывав у Люции Павловны и похоронив там вдруг вспрыгнувшую надежду создать во второй раз семью, я сидел за письменным столом и, раскладывая главы и части романа, уж в который раз я кое-что поправлял, кое-что подчищал и слышал, как в груди стихает гул волнения, приходят в норму разгулявшиеся нервы. Подходил к окну, смотрел на отошедшую ко сну улицу и думал: надо привыкать к одиночеству.

Есть люди, которые любят одиночество, куда-то уезжают от семьи, от друзей и отдыхают, лёжа на пляже, слушая беспрерывный рокот волн. Я вот тоже почти полгода живу один; то там поживу, то здесь, и всюду мне хорошо, покойно, вот только денег скоро не будет. Пока-то они есть, — остались ещё от прежней жизни, когда я работал в газете, а затем в издательстве, печатал книги. Напечатал три романа, повести, рассказы. Получал гонорары.

Теперь вот они тают, но пока ещё есть, и я могу жить там, где мне захочется. А потом сяду на пенсию, буду жить дома — в московской квартире и на даче. Светлана подкинет мне внука, и я буду учить его, как растить сад, огород, выживать в случае, если потеряет работу и у него, как это не однажды случалось у меня, не будет зарплаты.

Мысли бежали одна за другой, как волны моря в безветренную погоду, и всё казалось не так уж и плохо. Особенно радовала возможность ещё раз поработать над тремя романами, которые давно написал и не однажды уж печатал на машинке. Лев Толстой со своим громадным талантом — и тот по шесть раз отделывал рукописи, а уж мне-то и Бог велел. А и ничего, буду работать, доводить до такого состояния, когда друзья мои: поэты, художники, прозаик Шевцов, прочитав рукопись, скажут: годится. Можно поставить и точку.

Они, конечно, не скажут: неси в издательство; степень откровенности и субъективности моих взглядов по всем горячим точкам нашей жизни такова, что в издательства не суйся, но зато дочери Светлане, а там и внукам рукописи оставишь с сознанием того, что они чего-то стоят. И этого сознания тебе довольно будет, чтобы жил спокойно и с чувством исполненного долга.

С этими мыслями уже в пятом часу утра я лёг спать.

Не скажу, что открывшаяся тайна Люции Павловны явилась для меня большим потрясением; на уровне подсознания у меня крепко сидели мысли о её занятости: такая благополучная и сравнительно молодая женщина, да ещё и привлекательная на вид, не могла оставаться одинокой; я всё время думал: охотники на неё найдутся, а если она пока и живёт одна, то это только потому, что не торопится связать жизнь с человеком малозначительным и неинтересным.

Себя же в кругу её поклонников я не видел и очень боялся, как бы она не заметила вдруг появившихся у меня притязаний на её внимание. Кроме того, я знал: женщины очень разборчивы в своих чувствах; им непременно подавай любовь, а без любви они и шага не сделают навстречу. Признаться, я и сам был чуток к этому великому, вечному зову всего живого на свете, но я всегда был реалистом и умел усмирять вдруг разгулявшийся чрезмерный аппетит. Таким был и в молодости, а уж теперь-то...

Словом, давал себе команду сидеть тихо и особенной прыти не проявлять. И всё-таки на душе было пасмурно, жить в Комарово мне больше не хотелось.

Сходил в гости к жившим здесь же на краю посёлка Кондратьевым, познакомился с новой супругой Кирилла Яковлевича и был рад, что на место Ларисы — яркой, умной и очень эффектной женщины — пришла Светлана Ивановна, вдова уважаемого в учёном мире и недавно скончавшегося профессора. Кирилл Яковлевич — академик, астрофизик, признанный во всём мире авторитет; он долгое время работал ректором Ленинградского университета и, конечно же, имел широкие связи, в том числе и в мире женщин, и, как следовало ожидать, я увидел возле него столь же привлекательную, как Лариса, и столь же остроумную, весёлую, пышущую здоровьем и молодым задором Светлану Ивановну.

Позавидовал Кондратьеву здоровой белой завистью, но тут же и подумал: «Кирилл-то Яковлевич! Академик, один из теоретиков космонавтики и оборонной ракетной техники. Я много комплиментов сказал в адрес Углова, а тут рядом живёт ещё и этот гигант. Его научная продуктивность поразительна; он каждый год выпускает новую книгу, его труды переведены на разные языки мира, он в эти дни много работает над проблемами экологии, — и тут сумел занять первенствующее место. И как это хорошо, что такой уникальный человек имеет теперь надёжную и во всех отношениях совершенную женщину.

Было, конечно, немного грустно, — я-то остаюсь одиноким, и, кажется, участь эта станет моей судьбой, но я умел реально оценивать любую ситуацию, и мне оставалось лишь радоваться за человека, которого я глубоко уважал. Светлана Ивановна не только завидная женщина, она ещё и знает иностранные языки, читает книги зарубежных авторов, журналы, газеты, идущие к её мужу со всего света, переводит нужные места для него. Тут, кроме всего прочего, присутствует ещё и гармония деловых интересов.

Прожил ещё неделю на даче Углова; ходил на залив, загорал на пляже. Страсти хотя и не улеглись, но немного приутихли. Работал я мало, всё больше гулял, ещё раза два заходил к Кондратьевым. А поздно вечером задерживался в гостиной Углова, слушал рассказы хозяина из его богатой многоцветной жизни. В молодости он работал в больнице в его родном городке Киренске. Один хирург на весь город. А город в глухой тайге, там живут люди опасных профессий: рыбаки, охотники, золотодобытчики.

Едва ли не каждую ночь вызов: кого-то вытащили из ледяной воды, а того медведь рвал на части. Операции приходилось делать такие, что ни в каких учебниках не описаны. И ведь делал, и спасал людей. А во время войны все девятьсот дней блокады работал во фронтовом госпитале в Ленинграде. И тут истории самые невероятные. По десять-двенадцать часов стоял у операционного стола. Слушал я и думал: сколько же людей спас от верной гибели этот человек! Как велика его заслуга перед народом!..

Супруга Углова Эмилия Викторовна характером в чём-то похожа на своего мужа, — видимо, совместная жизнь обогащает друг друга, нивелирует какие-то свойства души, сглаживает углы и резкие переходы. Она так же настойчива и самоотверженна, как и её супруг, но энергия её проявляется в другом: в устройстве быта, в заботе о муже, в воспитании двух сыновей. А между тем, она тоже врач, кандидат наук, и, как я успел убедиться, неплохой. И с ней часто советуется Фёдор Григорьевич.

Когда её наблюдаешь вблизи, то невольно приходит мысль о необыкновенной энергии, заключённой в женском существе. Угловы отмечают все праздники, в том числе и православные, — они, кстати, верят в Бога, глубоко почитают святых и ходят в церковь. На праздники они приглашают много гостей. И если описывать каждый праздник, то тут бы получились рецензии на весёлые домашние спектакли. Гости и поют, и танцуют, и даже пляшут. А уж об устных рассказах и говорить не приходится: из них каждый раз можно было бы составлять книги. И берусь утверждать: это были бы интересные книги; много интереснее тех, что составлял в наше время из своих устных баек Ираклий Андронников.

И вот что самое главное: в центре праздника, режиссёром всегда выступала хозяйка дома Эмилия Викторовна. Она выходила первая на круг и задавала тон, увлекала за собой гостей. Всей своей фигурой, и лицом, и строем речи она среди людей северного города неуловимо чем-то выделялась, и только те, кто её хорошо знал, видели в ней колорит южноукраинской женщины, которая совсем недавно вошла в бальзаковский возраст и обрела всю данную ей от природы силу.

Не стану описывать её сыновей, они были совершенно разные и пути-дороги жизни у каждого были свои. Владимир, сын от первого брака, закончил Московский педагогический институт, но педагогом не стал. Мне он говорил: «Работа с детьми не для меня: они так меня раздражают, что я боюсь, как бы не стукнул кого-нибудь кулаком по башке». Здоровый, сильный и, как мать, темноволосый, красивый, он оставил школу и с началом нового времени пошёл в бизнес.

Младший сын Григорий вдумчивый, наблюдательный, с раннего детства занимался музыкой, затем пошёл в консерваторию и стал дирижёром. Но в нашем городе, который можно назвать и столицей музыкального и театрального искусства, мест дирижёрам не хватает, и я видел, как он руководит хорами, в том числе и церковными. Григорий любит читать книги. Меня он приятно изумляет глубиной и неожиданностью суждений.

Но вот я побросал в дорожную сумку своё богатство, пока ещё не нужные никому рукописи, и решил вечером отправиться на электричку с тем, чтобы ночным поездом ехать в Москву. Позвонил Люции Павловне, поблагодарил её за тёплый дружеский приём и сказал, что уезжаю домой. Она удивилась, и, как мне показалось, искренне:

— Почему так рано? Я надеялась, что ещё не однажды увижусь с вами. Заказала билеты в филармонию на Лондонский симфонический оркестр, который через два дня к нам приедет. А кроме того, договорилась с директором Дворца Меньшикова, она обещала показать нам много больше того, что обычно они показывают зрителям.

Я был озадачен. В голосе Люции Павловны явно слышалось сожаление. На ходу я решил скорректировать свои планы, сбивчиво и как-то нерешительно заговорил:

— Не знал, что приедет Лондонский оркестр. В Москве у меня нет срочных дел; могу и отложить отъезд, тем более что главный дирижёр нашего Большого симфонического оркестра Константин Константинович Иванов, с которым я состою в дружеских отношениях, не простит мне такого невнимания к Лондонскому оркестру. И если у вас есть для меня билет, я, конечно же, останусь. Скажите мне, где и когда мы с вами встретимся?

— А вы приезжайте сейчас ко мне на работу. Мы с вами пообедаем, а потом будем гулять в Удельном парке. Вы из наших окон на него смотрели и восхищались его красотой. А?.. Приезжайте!.. Нечего вам сидеть всё время в своём Комарово. Я понимаю: море рядом, сосновые рощи, а к тому ж и хозяйка Эмилия Викторовна — обворожительная собеседница, но пожалейте и меня, бедную женщину; мне скучно, я изнываю в одиночестве.

Этот наш разговор, который я затеял с единственной целью проявить обычную в таких случаях вежливость, явился для меня большой и приятной неожиданностью. И её приглашение сейчас же приехать к ней, и планы с оркестром и музеем, но, главное, характер речи и тон голоса — всё говорило о её искреннем желании удержать меня подольше в Ленинграде, встретиться со мной, и не однажды, и в такой обстановке, где было бы и больше времени для общения, и непринуждённость, и расположение к откровенным беседам.

Невольно всплыл в сознании Сейц — этот всемогущий, преуспевающий и, наверное, очень большой человек. И тот молодой интересный собою врач, что живёт по соседству и домогается её расположения. И это только те имена, которые я узнал. Но ведь есть и другие. И их, конечно же, немало. А, может, интерес ко мне мимолётный и я зря распаляю свои фантазии?..

В город я летел не на электричке, а на крыльях. Сидел в уголке и смотрел в окно, и слышал, как учащённо бьётся сердце. Впервые я почувствовал себя уверенно, я как бы помолодел на много лет и увидел перед собой светлую широкую дорогу, по которой я иду легко, весело, и горизонт неба ясен и чист, и манит, зовёт в свою даль, которая кажется мне бесконечной.

Только теперь я понял, что Люция Павловна мне нравится, она полностью захватила моё воображение, и если наш союз не сладится, то мне уж больше никого и не надо. После Надежды, которая была и привлекательной, и надёжной, а теперь вот и после этой женщины я уж никого искать и не стану.

И вот я снова во Дворце культуры, стою с Люцией Павловной у окна, а её девочки накрывают чехлами машинки, собираются домой. Потом мы спускаемся в буфет, я как заправский кавалер заказываю еду, фруктовые соки. Моя «барышня» находится в хорошем настроении, и это меня радует; я всё больше убеждаюсь, что Сейц для неё и не так уж важен, а может, его и совсем не существует в природе, а та коварная женщина, которая прокаркала о нём, как ворона, подшутила или пугнула меня ради какой-нибудь своей корыстной цели.

Я сейчас вижу, что моя собеседница о нём не думает, ей со мной хорошо, я вижу по её счастливым, светящимся глазам, слышу по тону голоса. Кстати, голос у Люции Павловны удивительный, недаром, как я слышал от её супруга, ей однажды предлагали стать диктором на телевидении и вести детские передачи. Впрочем, не только глаза и голос, но и всё другое в этой женщине мне нравится, и будто бы нравится так, как в молодости и в юности мне не нравилась ни одна девочка.

Интересно это свойство мужской природы: наш брат каким-то особенным таинственным образом находит объект среди женщин, к которому вдруг чувствует магнетическое притяжение. И сейчас я вижу, убеждаюсь в том, что возраст такому чувству не помеха. Недаром же наш гениальный Пушкин, сумевший каждый предмет, каждое приглянувшееся ему явление облечь в единственно верные, поэтические и до самой глубины исчерпывающие слова, сказал: «Любви все возрасты покорны».

Люция Павловна говорит:

— А мне кажется, что вы и не пенсионер вовсе.

— Спасибо за комплимент, однако пенсионер есть пенсионер, и с пионером, и даже с комсомольцем его не спутаешь. А если говорить честно, я не знаю, сколько мне лет, но кажется, я только начинаю жить.

— Позвольте, позвольте! Как это вы не знаете, сколько вам лет? Можно подумать, вы так долго живёте на свете, что уж и потеряли счёт времени.

— Представьте себе: я не кокетничаю и не лукавлю. Родился в маленькой деревне на границе трёх срединных областей России: Саратовской, Тамбовской и Пензенской; церкви у нас поблизости не было, крестить возили далеко и, как правило, уже взрослыми, ну, а метрических справок тогда не давали. Вот так и вышло, что года рождения своего я не знаю. Пришёл на завод и сказал, что мне четырнадцать лет. А только в этом возрасте и принимали на работу. Вот и вся нехитрая история с моим возрастом. Но я совершенно убеждён, что моим потомкам не придётся ломать голову по этому поводу и разные сёла и города не станут спорить о месте и времени появления меня на свет Божий. Но что это я раскукарекался: всё о себе, да о себе.

Эта была минута, когда я серьёзно подумал о том, что нечаянно задел щекотливую тему. Вспомнил, как мой друг Иван Шевцов, будучи уж известным и опытным писателем, прочитал рукопись моего романа «Ледяная купель», вычеркнул в конце дату его окончания. И карандашом легонько написал: «Музея может и не быть». Меня тогда в жар бросило от стыда: и в самом деле! Подробно выписал дату рождения романа, будто я Толстой или Тургенев и буду интересовать историков литературы.

И ещё поймал себя на мысли, что мне сейчас хочется сказать о себе что-нибудь такое, что бы рисовало меня в каком-нибудь выгодном ярком свете. Склонился над тарелкой, сосредоточенно ел и перебирал в уме темы разговора, где бы меня не было, и не было даже малейшего намёка на моё желание выставить себя с выгодной эффектной стороны.

И вообще мысленно давал себе слово: при любых вариантах развития наших отношений не позволять себе фанфаронства и хвастовства. Она умная, наблюдательная, быстренько всё подметит и будет делать свои выводы. Не помню случая, когда бы я при знакомстве с девушками, а затем и с женщинами так тщательно обдумывал своё поведение, а тут вот сидел и об этом думал.

В голову снова поползли мысли о моих скудных материальных возможностях, но тут я для себя решил, что если уж не удастся напечатать ни одну рукопись, то пойду в журнал, в газету, буду там трудиться нештатно и хоть немного, но прибавлять к пенсии. В журналистике я преуспевал; с моим-то опытом найду себе дело.

Собеседница словно бы подслушала мои мысли, сказала:

— Как я вас понимаю, вы от журналистики ушли, а в литературе чувствуете себя неуютно. Мне покойный Геннадий Андреевич говорил, что в издательствах теперь много евреев, а они не любят вашего творчества; так, может быть, мы здесь, у нас в Питере, поищем русского издателя?

— Евреи в наших издательствах, как и в газетах, прописались давно; ещё при царях Александрах, а затем и при последнем императоре Николае Втором трудно было найти русского издателя, а теперь уж... придёшь к нему, он вроде бы и русский, и хотел бы тебе помочь, но рецензенты, консультанты, редактора — если не они, то Шариковы, а по-научному шабес-гои. Так и смотрят, как бы им угодить, доказать свою верность. Власти советской у нас нет, и никакой коммунистической партии или профсоюзов — тоже нет. Если вы русский писатель, да ещё честный — вы обречены. У нас недавно при Хрущёве живой классик русской литературы Леонид Леонов был запрещён, и его не печатали десять лет. Представляете, что значит человеку не платить зарплату десять лет?.. А у него семья, дети, внуки...

— И как же он жил?

— Была пенсия. Маленькая, но всё же платили. Подрабатывал ещё и столярным ремеслом. На какой-то всемирной выставке сработанный им из красного дерева шкаф занял второе место. Ну, вот и оттуда прислали деньги. Человек живуч, а писатель — редкая порода людей, им нужна особая крепость.

— Скажите мне, если это не секрет: как справляетесь вы со своим новым положением, особенно вот теперь, когда ушла из жизни Надежда Николаевна? Геннадий Андреевич говорил, что вы после статьи Яковлева, в которой он назвал вас вредным писателем, нигде ничего не печатали. А жить на пенсию после того, как вы за свои книги получали гонорары, а кроме того, ещё и занимали большую должность...

— А ничего. Могу ещё раз повторить вам: человек живуч. Вот и я, довольствуюсь малым. У меня есть садик, огород, а ещё и пчёлы. Они меня любят и регулярно, из года в год, приносят мёд. Очень хороший, майский... А летний и осенний я у них не отнимаю, зато они и живут хорошо, семья в каждом улье за сто тысяч особей. Вот приезжайте в Москву, и я вас угощу майским мёдом.

Я подозвал официантку и хотел расплатиться, но она, взглянув на Люцию Павловну, сказала:

— Вы мне ничего не должны.

Люция Павловна поднялась, и мы пошли. Я с ноткой неудовольствия заметил:

— Вы напрасно взяли на себя мою роль.

Люция Павловна решительно проговорила:

— Я хозяйка, а вы гость. И уж извините: у меня тоже есть своя роль.

Вечером гуляли по парку. Нам встречались люди, живущие с Люцией Павловной в одном доме. Я обратил внимание на приветливость моей спутницы и на то, как она охотно и с удовольствием представляла меня женщинам и мужчинам, говорила:

— Это друг покойного Геннадия Андреевича.

И кокетливо добавляла:

— И мой, конечно.

Те же, кто её давно не видел, восклицали:

— Вы совсем не меняетесь! До неприличия молодая.

Люция Павловна потом мне говорила:

— Не люблю таких комплиментов. Фантазии нет; повторяют одно и то же.

Я не хотел впадать в банальность и всё-таки пытался убедить в искренности её знакомых. Говорил, что у неё тот счастливый тип лица и конституции всего облика, которые позволяют человеку долго оставаться молодым. И так уж устроено природой, что женщины, в отличие от мужчин, дольше сохраняют лёгкость хода и статность осанки.

— Хорошо, если так. Но вы лучше скажите о своих планах.

— Планов у меня нет. Работать в стол больше не буду: энтузиазм выдохся. Я человек русский, а русскому писателю в России жить становится всё труднее. Вернулся бы в журналистику, но меня от одного только воспоминания о газете или журнале в дрожь бросает. Я вот к вам в Питер приехал, здесь вода кругом, утопиться легче.

Люция Павловна задумалась, моя шуточка ничуть её не задела. Заговорила серьёзно и с печалью в голосе:

— Работа работой, но, как мне кажется, главное, что грозит человеку, — одиночество.

Я осмелел и решил перевести беседу на свою проблему.

— Позвольте мне быть с вами откровенным; вы сами говорите, что мы друзья, а друзей у человека всегда бывает мало. Вы молоды, привлекательны — вам ли думать об одиночестве?..

— Ну, а вам — тем более. За вами выбор. Понравилась женщина, распускайте хвост, обаяйте — и конец вашему одиночеству.

И тут я решил сыграть ва-банк:

— Не знаю, как другие мужики, оказавшиеся в моём положении, но я, как мне кажется, устроен странно: создавая меня, Творец забыл вложить то самое свойство, о котором в народе говорят: руби сук по себе. Я понимаю, что стар и не способен зарабатывать деньги на достойную жизнь, а глаза пялю только на хорошеньких женщин. Я недавно с дочерью говорил, спросил у неё совета: жить мне одному или попытаться во второй раз жениться? Она, не задумываясь, сказала: «Обязательно жениться!» И потом добавила: «Только на такой женись, которая тебе сильно понравится. Вот если мне придётся в третий раз выходить замуж, я пойду только за принца».

Люция Павловна сказала:

— Ничего странного в вашем характере нет, я тоже «пялю» глаза только на достойных, и тоже если пойду замуж — только за принца. Это — биология. Так устроены все живые существа в природе. Будь они устроены иначе, жизнь на земле давно бы прекратилась.

— Ну, вот, — заговорил я упавшим голосом. — И вам подавай принца. А я уж было хотел вам предложить руку и сердце.

— И что же? Что же вам мешает?

— Но какой же я принц?

— А вы, что же, думали, что принц в моём понятии — это двадцатилетний парень, строен, красив, да ещё и чемпион по боксу?.. Для меня принц — человек серьёзный, постарше меня, и обязательно такой, с которым мне было бы интересно.

О главном, о моей материальной несостоятельности, я решил не говорить. Будь что будет! Остановился, сказал:

— А я хоть немного похож на принца в вашем представлении?

— Вполне! — сказала она и засмеялась.

— Нет, вы скажите серьёзно. Если уж говорить начистоту, я и приехал в Питер только затем, чтобы услышать от вас ответ на этот вопрос. Не стану произносить высоких слов «Люблю! Схожу с ума!..» и так далее, но скажу откровенно: из всех женщин, которых я знаю, нравитесь мне только вы. Ну?.. Пойдёте за меня замуж?

— Попробую, — ответила она не задумываясь.

Я взял её руку и поцеловал.

Люция Павловна оформила отпуск на три месяца, и мы поехали в Москву.

Первое, что мы сделали в столице, встали на очередь в ЗАГС для закрепления нашего союза. Несколько дней пожили на квартире, теперь нашей общей семейной. Дочери Светлане я не звонил; знал, что она с детьми и с мужем приедет в пятницу на дачу, и мы решили поехать туда с Люцией Павловной.

Вечером нам позвонил профессор Степан Михайлович Жданов, знакомый нам с Люшей по Союзу борьбы за трезвость. Сказал, что недавно в Москве возродилась старейшая в славянском мире Греко-Латинская академия. Теперь она называлась Международная славянская. От имени только что избранного президиума Степан Михайлович предложил мне подать заявление на соискание члена академии и обещал поддержку при избрании. В первую минуту я не знал, что и ответить. Спросил:

— А много ли писателей будет принято в эту академию?

— Для начала предполагается принять человек восемь.

— Я полагаю, это будут самые маститые писатели?

— Да, конечно. На первом же заседании президиума решено проявлять большую строгость при отборе кандидатов.

— Степан Михайлович, дорогой, я не считаю себя маститым и потому не могу писать заявления. Замечу вам, кстати, что я и вообще не пишу заявлений, в которых автоматически содержится самооценка: я, мол, достойный, а потому примите. По этой причине я хотя и работаю четверть века в литературе, напечатал много рассказов и повестей, и даже три романа, и кончил литературный институт, но в Союзе писателей не состою.

Прежде в России было Общество любителей словесности и туда достойных литераторов приглашали, а Иван Гончаров, например, получив такое приглашение, поблагодарил отцов общества и написал им примерно следующее: благодарю вас за лестное приглашение, но я ещё не создал столь значительных произведений, которые бы позволили мне занять место среди высокочтимых членов вашего общества. Я, конечно, не стану выражаться так витиевато, но скажу честно: протискиваться в тесный ряд маститых, да ещё писать заявление, мне бы не хотелось.

Степан Михайлович, добрый человек, долго уговаривал меня, сделал короткий, но лестный анализ моим романам, особенно «Подземному меридиану», но я проявил твёрдость и остался при своих интересах.

Весь мой разговор с профессором Ждановым слушала Люция Павловна, и, когда я положил трубку, она смотрела на меня с удивлением и сказала:

— И ты всерьёз полагаешь, что поступил правильно?

— Думаю, да, это был единственно верный ход. Представил, как они будут обсуждать мою кандидатуру, сравнивать с другими писателями, анализировать мои романы... Нет, я этого не желаю.

— Надо было выяснить, кто президент академии, кто его вице-президенты, учёный секретарь... И вообще: не надо торопиться. Я знаю профессора Жданова, завтра с ним поговорю.

Я испугался; и не столько того, что Люша поговорит с профессором Ждановым, сколько её вмешательства в мои сугубо личные дела. Покойная Надежда этого не делала и, может быть, потому между нами всегда сохранялся лад и мир; семья для меня была тихой гаванью, где я отдыхал от своих нелёгких трудов, а тут... первый эпизод и её жёсткая позиция: «поговорю с профессором».

Однако не возразил своей новой, ещё не вполне узаконенной супруге. А она, между тем, изучала мою трудовую книжку, делала какие-то выписки и вдруг сказала:

— А почему у тебя такая маленькая пенсия?

— Признаться, я не хлопотал о ней, а пришёл в собес, и там мне написали: сто двадцать рублей. И сказали: «Это самое большее, что можем предложить».

— Ну, это мы всё проверим и подсчитаем заново. У вас были гонорары, да и зарплату, как я понимаю, вы получали немалую. Это даже очень странно, что вам начислили такую пенсию.

В её словах я слышал хватку администратора и спросил:

— Кстати, а почему вы ушли из музея?

— Там маленькие ставки, а мне скоро выходить на пенсию. На новой работе платят больше. С этой новой зарплаты мне и начислят пенсию.

Но вот мы рано утром поехали на дачу. Сидели у окна вагона, и мимо нас проплывали станции северной железной дороги: Мытищи, Пушкино, Строитель, Абрамцево...

Люция Павловна никогда не ездила по этой дороге и с интересом рассматривала строения, посёлки, речки, озёра, рощи и аллеи. Я мимо этих мест ездил больше тридцати лет, но каждый раз они поражали меня щедростью и новизной красок. Много в своей жизни я изъездил и исходил дорог, излазил сотни километров кавказских гор, долин и ущелий, и по Европе с боями и без боёв шёл и ехал на машинах до Будапешта...

Много есть на свете красивых мест, но ставшее мне родным Подмосковье ни с чем нельзя сравнить. Недаром же питерский человек Соловьёв-Седой, поражённый величием природы Подмосковья, и песню о наших краях сложил такую, что покорила она весь мир, и даже в Японии, как я сам убедился, стала родной, национальной. Эти знаменитые «Подмосковные вечера», — кто их не знает?..

Посёлок Семхоз раскинул свои дома от бывшей в прошлом веке литературной «столицы» Абрамцево до столицы православного мира Троице-Сергиева посада. И хотя имя нашего посёлка не назовёшь поэтичным, но живут тут двадцать писателей, и пять из них поэты: Кобзев, Фирсов, Поделков, Серебряков, Сорокин.

Двадцать литераторов — это немного, если учесть, что в дачном посёлке Переделкино живёт несколько сот поэтов и писателей. Но там живут преимущественно евреи, а у нас русские. И, может быть, потому переделкинцы презрительно говорят о нас: «На том берегу». Да уж, это верно. Берег у нас другой, и творчество другое; недаром же и прислонились мы к золотым куполам главных храмов России, и едва ли не каждый день бываем на святом клочке земли русской, где шестьсот с лишним лет назад на крохотном озере сладил себе скит великий заступник Отечества Сергий Радонежский.

Но вот мы и в посёлке. Идём по улице Профессорской в сторону озера. Справа и слева дома, которые в тридцатых годах построили себе генералы и полковники из органов государственной безопасности с надеждой коротать в них старость. Но до старости они не дожили: папа Сталин предъявил им счёт за мучительства русских людей и самих превратил в сидельцев ими же построенных бараков. Может быть, и не так это было, а как-нибудь иначе, но только хозяевами дач были в наше время люди, ничего общего с грозными начальниками лагерей не имевшие.

Люция Павловна оглядывала дома и говорила:

— У нас такие только в Комарово да в Солнечном, где живёт наш знаменитый певец Штоколов.

И, томимая нетерпением, спрашивала:

— Но где же твой дом?

Я её поправил:

— Теперь говори: наш дом. А вот, где он — попробуй угадать.

И дивное дело: угадала.

— Вот он!

Я остановился.

— А как ты узнала?

— Узнала. А как — не могу сказать.

— Да, это он, наш дом.

И мы стали открывать калитку.

Дом был закрыт, и я пошёл в сарай за ключами. Люция Павловна осталась ожидать меня у двери веранды. Изнутри в окно её увидела моя дочь Светлана. Обрадованно крикнула:

— А-а, это ты?

И открыла дверь. Но тут опешила: поняла, что ошиблась. Ожидала увидеть свою двоюродную сестру, обещавшую приехать, а перед ней незнакомая женщина. С минуту обе стояли в замешательстве, но потом Светлана увидела меня. Широко улыбнулась, кивнула Люции Павловне:

— Мне всё ясно. Милости просим.

И открыла дверь веранды. Я подошёл и сказал дочери:

— Я привёз тебе мачеху.

— Не хочу называть её мачехой. Вы Люция Павловна. Скажите, как мне вас называть?

— Мои близкие зовут меня Люшей.

— Во! Это мне нравится. Я тоже так буду вас называть. А меня... Тут в посёлке зовут Светкой. Это потому, что я очень молодая.

И — ко мне:

— Правда, отец?

— Куда уж моложе. Скоро бабушкой станешь.

— Вот они, родители. Непременно ушатом холодной воды плеснут.

Но тут, словно в подтверждение моих слов, по лестнице со второго этажа спускался мой старший внук Денис. Он нас не слышал и нёс на руках свою юную супругу Аллу. Вынес её на балкон, спустился в сад и там окунул в бочку с холодной водой. Она визжала, бегала возле бочки, а стоявшие на крыльце соседнего дома старушки с умилением наблюдали за этой сценой.

Два-три часа спустя они узнали и новость: Иван Владимирович привёз из Питера жену. И то ли по причине плохого зрения, то ли от вдруг воспалившейся фантазии кто-то из них пустил слух, что жену свою я таскаю по саду на руках. И слух этот на удивление оказался стойким и скоро распространился среди братьев-писателей. Они меня вышучивали, а я пытался развеять нелепую утку, но затем махнул рукой и только говорил:

— Ну, если вы меня считаете таким сильным — Бог с вами, несите и в Москву весть о моём могуществе.

Но в Москву эта нелепость, и, тем более, в Петербург, не докатилась.

Потом мы завтракали. Народу у нас на даче, как и всегда, было много: со Светланой приезжала подруга, с Денисом, старшим внуком, два а то четыре друга; уже с утра в открытую калитку затекали слоняющиеся от стойкого нежелания сидеть за письменным столом братья-писатели; а тут ещё и такая новость: Дроздов женился!..

Длинный и широкий обеденный стол был облеплен весёлым народом, — я украдкой поглядывал на Люшу, искал на её лице следы растерянности и удивления. Но, к счастью, она была весёлой, много говорила и, кажется, с первого же захода сумела всем понравиться. Позже я замечу, что некоторые мои друзья, приходившие к нам в Москве на квартиру и здесь на даче, втайне меня осуждали, а может, и завидовали, находя Люцию много моложе её действительного возраста. И их жёны, до срока постаревшие и знавшие и любившие покойную Надежду, как я мог заметить по их постным лицам, не были в восторге от моего выбора.

Ну, а в те минуты, когда Денис понёс свою супругу к бочке с водой, из своей спальни вышли мои внуки, рождённые дочерью во втором браке: трёхлетний Иван и полуторагодовалый Пётр. Стояли рядком, как пингвины. И не сводили глаз с Люции Павловны. Светлана им сказала:

— Это ваша бабушка, её зовут Люша. Подойдите к ней и поздоровайтесь.

Люция Павловна обнимала их, целовала. Потом вынула из сумки подарки, стала с ними говорить.

Не стану подробно описывать нашу жизнь на даче, а затем и в Москве, но некоторые детали этой жизни всё-таки отмечу. Любопытно, как дети быстро приняли свою новую бабушку. На следующее утро я вижу, как в мою спальню, один за другим, заходят Иван и Пётр.

По обыкновению они со мной здороваются, но у меня не задерживаются, а, как и раньше при жизни Надежды, проходят в её спальню и там, хотя и не так смело, как прежде, но забираются в постель бабушки, и Пётр перелазает через Люшу и укладывается у стенки, а Иван пристраивается с другой стороны, и скоро оба они обнимают новую бабушку, предъявляя тем самым на неё свои права.

Люция Павловна, не имевшая своих детей, как потом она мне рассказывала, была до слёз тронута таким непосредственным проявлением детской любви. И с тех пор и до сего дня её отношения с Иваном и Петром остаются самыми тёплыми и сердечными.

После завтрака я пошёл по усадьбе и нашёл два больших белых гриба. Не стал их срывать, а Люша подозвала Петю и сказала ему, что вон там, у забора, могут расти грибы. Пётр пошёл к забору и увидел гриб. Сорвал его и побежал показывать маме. А Люша сказала, что там могут быть и ещё грибы. Петя сорвал и второй гриб, подбежавший Иван стал просить брата, чтобы он сказал маме, что грибы они нашли вместе. Пётр охотно пошёл на эту невинную ложь. Я эти сцены наблюдал и не знаю, кто больше радовался: дети или сам режиссёр этого маленького спектакля.

Потом мы приехали в Москву. Здесь Люша предложила мне проехать по местам моих работ и взять справки о зарплате. Тут у нас вышла размолвка: я не хотел являться к начальникам учреждений, в которых работал. Она сказала:

— Хорошо. Не хочешь и не надо. Я сама зайду в бухгалтерию и потребую необходимые документы.

Поехали в бухгалтерии «Известий», «Правды», издательства «Современник». Документы нам выдали, и на следующий же день в отделе социального обеспечения мне начислили новую пенсию — 219 рублей, почти в два раза большую, чем я получал. Так я познакомился с первой замечательной чертой характера моей супруги: её деловитостью и умением постоять за себя, за свои интересы.

Попросила меня рассказать ей о моих рукописях, о том, что я намереваюсь с ними делать. Я посмотрел на неё пристально; очевидно, она прочитала в моих глазах сочувствие и снисхождение. Поняла моё настроение. Сказала:

— Ты, похоже, махнул на них рукой и не надеешься их напечатать?

— Ты правильно прочитала мои мысли.

— Хорошо. Тогда скажи: какая рукопись у тебя самая нейтральная, где бы ты не совал под нос властям фигу?

— Такая рукопись у меня есть: «Судьба чемпиона».

Она взяла эту рукопись и стала её читать. Читала и днём, и ночью, а прочитав, покачала головой, сказала:

— Ну, нет, ты свою фигу держать в кармане не умеешь. Однако в этой рукописи уже то хорошо, что ты не ворошишь еврейский муравейник. Кажется, тут ты их, как и все наши советские писатели, и совсем не заметил. Однако же тему поднимаешь очень для них неприятную. Я знаю по опыту Геннадия Андреевича: он, бывало, куда ни сунется со своей проблемой алкоголизма, ему всюду палки в колёса ставили. Но и всё-таки: назови издательство, где командуют русские люди.

— Таких издательств в Москве нет.

— Ну, так уж и нет. Ты же недавно сидел в кресле редактора. Или ты тоже не русский?

— Я русский и в кресле редактора несколько лет посидел, да только я-то, пожалуй, был единственный.

Люция Павловна не сдавалась:

— Тут у тебя и спортивная тема широко представлена. В Москве есть издательство спортивной литературы?

— Есть.

— А кто там главный редактор?

— Не знаю.

— Ну, как же ты своих коллег не знаешь? Я вот директоров ленинградских музеев почти всех знаю.

— Ага, почти. Вот и я знаю почти всех редакторов, но кто сидит в спортивном издательстве — не знаю.

— Ну, ладно. Завтра мы пойдём к нему и узнаем. Пусть он попробует не напечатать твою рукопись. Он тогда будет дело иметь со мной.

И мы условились завтра пойти в издательство спортивной литературы. Я знал о наличии такого издательства в Москве, но какие оно выпускало книги — не знал. Спортом я интересовался лишь в тех случаях, когда проводились международные соревнования.

Ну, пришли мы в издательство, поднялись на второй этаж, где находился кабинет главного редактора. Подошли к двери, она приоткрыта. Видим, за столом сидит мужчина средних лет и пьёт чай. Внешность чисто еврейская. И я, и Люша хорошо знаем не только черты лица людей этой национальности, но и их манеру говорить, характер. Редактор увидел нас, громко сказал:

— Вы видите, что я пью чай. Может же у человека быть перерыв на обед.

Люша сказала:

— Мы подождём.

И прошли в холл, сели на диван. Тут была выставка литературы, выпускаемой издательством, и мы хотели её посмотреть, но к нам вышел редактор и пригласил к себе в кабинет. С ним пошла Люша. Выложила на стол рукопись, стала рассказывать о важности проблемы алкоголизма, которую поднимает автор повести.

— А где автор, вы что, его адвокат?

Люша старалась быть спокойной, говорила, не изменяя ровного, вежливого тона.

— Я его жена.

— А он что — сидит там, в холле?

— Да, он в холле.

— Это что-то для меня ново. Ваш супруг не спортсмен, но я где-то его видел.

Редактор, конечно, меня узнал; мы не однажды встречались с ним на совещаниях в Комитете по печати, в ЦК партии, и фамилия моя была, конечно же, ему знакома, но я не пошёл к нему, зная тщету нашего визита, а он не стал настаивать на встрече со мной. Сказал, чтобы рукопись ему оставили, и он пошлёт её на рецензию. И рецензия хотя и не скоро, но всё-таки к нам пришла: в ней было сказано, что рукопись автору не удалась, издательство не станет её печатать. Потом мы ждали рукопись, но она не приходила. Звонили, писали, наконец, снова явились в издательство и категорически потребовали рукопись. Оказалось, она затерялась в столе какого-то сотрудника.

Я ничего не говорил Люше, она и сама прошла тропой русского автора, вздумавшего напечатать рукопись в столичном издательстве. Как-то мне сказала:

— Неужели и у нас в Питере сидят такие же редактора?

— Да, во всех издательствах или почти во всех. А если в кресле главного редактора сидит русский человек, то рецензенты и консультанты у него на девяносто процентов евреи. Такое положение в Москве и Ленинграде держится ещё со времён царя, и от этих редакторов много страдали Чехов, Куприн и другие русские писатели.

— Ну, а как же тебя-то назначили редактором в такое важное издательство?

— Ну, это длинная история. Когда-нибудь я тебе её расскажу.

И я рассказал эту историю, и не только эту, в своей книге «Последний Иван». Но это произойдёт несколько лет спустя. И хотя в то время пришедшие к власти демократы отменили цензуру, редакторов своих они не отменяли никогда.

«Последний Иван», а вслед за ним и другие мои книги, — а их, одних только романов, я написал и напечатал в Петербурге четырнадцать, — хотя все мои книги и были напечатаны при демократах и полетели они затем, как вестники нашей борьбы, в Австралию, Америку и многие другие страны, но произошло это благодаря исключительно счастливым обстоятельствам, сложившимся для меня в последние годы.

И не будь у колыбели моих книг такого ангела, как Люция Павловна, не сложились бы так счастливо и эти обстоятельства. Но об этом я попытаюсь рассказать позже, а пока мы на радостях от начисления мне новой пенсии и от волнительных встреч Люши с моей дочерью и её детьми возвращались в город на Неве.

Жизнь состоит из мелочей, чаще всего пустяшных, иногда нелепых, реже забавных, но всегда неожиданных и быстро проходящих, как в летнем небе лёгкие облака.

Вернувшись из Москвы, мы сходили на Невский проспект. Там в те майские дни 1988 года на площади у Казанского собора, у Гостиного двора, возле памятника Екатерине Второй собирались группы художников, литераторов, туристов, русскоязычных и зарубежных, а то и просто зевак, слоняющихся по городу и приклонившихся к толпе людей из простого любопытства.

В то время над страной закипали чёрные грозовые тучи, в небе то там, то здесь сверкали молнии, а в Кремле, побуждаемый сонмом враждебных сил, бесновался меченый дьявол Горбачёв. Из тёмных щелей, как тараканы, выползали «борцы за права человека», требовали свободы, звали молодёжь рушить и ломать, объявить войну погрязшим в рутине отцам и ветеранам. Позже об этом времени артист Ножкин пропоёт: «Опять Россию словно леший сглазил, опять наверх попёрла лабуда».

С Невского поехали на Мойку, посидели во дворике, походили по всем комнатам квартиры Пушкина. Затем спустились в метро и приехали на Чёрную речку, благоговейно приближались к месту дуэли, где был смертельно ранен наш великий поэт. Трудные для меня эти минуты, когда я ступаю на землю, по которой ходил Пушкин, — волнений этих минут я не могу описать, но они, эти волнения, как бы рождают меня заново, и я чувствую в себе силы, которых раньше не было.

Вечером мы вернулись домой и после ужина пошли в Удельный парк, на краю которого стоит наш дом, погулять. И тут со мной приключилась история, которая меньше всего подходила к началу нашей питерской жизни: у меня вдруг стала кружиться голова. Идём мимо площадки, где поют и танцуют люди, а меня качает из стороны в сторону. Первой мыслью моей было: инфаркт, инсульт или что-то другое. И ещё думал: ничего себе жених, помирать приехал. Смотрел на Люшу и думал: недавно похоронила мужа, а тут ещё и этого надо будет хоронить.

Кое-как прошлись до озера и обратно. Дома от чая и фруктов отказался, лёг в постель. Люша взяла томик Куприна и тоже легла в кровать, стоявшую рядом. Читала вслух, а голова моя кружилась всё сильнее. Она заметила моё состояние, спросила:

— Что с тобой?

— А ничего. Поташнивает немного. На Невском мы пирожки с мясом ели, — наверное, несвежие.

Вспомнил, как однажды на даче я проснулся и вижу: потолок уплывает куда-то. Крикнул жене; она спала в соседней комнате. Вышла, и я рассказал, как у меня перед глазами всё куда-то едет. Она много не рассуждала, пошла на кухню и принесла мне литровую банку воды со слабым раствором марганцовки. Я выпил почти всю банку и постарался успокоиться. Надя посидела возле меня минут десять, потом спросила:

— Ну, как?

— А ничего. Потолок встал на место.

Она посоветовала мне поскорее уснуть и ушла к себе.

Вспомнил я всё это и воспрянул духом. Попросил у Люши того же лекарства. Она принесла мне пол-литровую банку, и я её выпил. И тоже через десять, пятнадцать минут голова встала на место.

В ту ночь я спал очень крепко, а проснулся с радостным ощущением красоты жизни и миновавшей опасности.

С тех пор никогда не покупаю на уличных лотках пирожков с мясом. С творогом — тоже.