Горячая верста
Роман
Новый роман Ивана Дроздова «Горячая верста» посвящён жизни советских людей, наших современников. Рабочий Павел Лаптев, академик Фомин, инженер Настя Фомина, столичный учёный Бродов... Каждый проходит перед читателем со своей судьбой и со своим характером. Большинство героев романа трудится на металлургическом заводе, но автор широко представляет и мир интеллигенции, изображает борьбу страстей и взглядов, показывает личную жизнь и быт людей разных поколений и разного общественного положения. Много места в романе отведено молодым людям, теме любви и дружбы.
Часть первая
Глава первая
1
Голос доносится сверху, точно из-за облаков: — Его-о-рий!.. Так зовёт Лаптева Феликс, один только Феликс.
Странные испытываешь чувства, когда смотришь на окна верхних этажей высотного дома. Здание инженерного корпуса будто оторвалось от земли и улетает. А из-под крыши, как из-под крыла самолёта, вылетают облака. И чем дольше смотришь, тем быстрее летят облака. Потом тебе чудится, что и сам ты летишь в небо.
— Его-о-рий!..
«Ага, вон чёрная точка. Это Феликс Бродов машет мне рукой».
—...дыма-а... то-о-ри...
«Подымайся в лабораторию», — угадывает Егор. Он ещё с минуту смотрит на облака, а затем направляется к центральному входу.
В лаборатории много народа, все стоят по углам в позах провинившихся детей и слушают белоголового худого старика, сидящего в кресле у стола с приборами. На вошедшего никто не взглянул; только Феликс Бродов кивнул Егору и показал место — дескать, стой.
Старик, поблёскивая стёклами очков, говорил раздражённо, стучал кулаком по мягкому валику кресла и дольше, чем на других, задерживал взгляд на директоре завода. В лаборатории были ещё какие-то важные лица, но все они почтительно молчали и с тревогой, с ожиданием чего-то грозного, смотрели на старого человека.
Егор хотел спросить у Феликса, что происходит и что это за старик, но Феликс был далеко, и Егор решил занять место подальше от сердитого деда. А дед вдруг перевёл на него сверкающие стекла очков и почти выкрикнул:
— Фамилия?
— Лаптев! — ответил Егор и машинально, точно его кто толкнул сзади, выступил вперёд.
Дед с минуту разглядывал Лаптева, и Егор видел, как на его лице исчезает сердитое выражение, как за стёклами очков раскрываются зеленоватые глаза, и теплеет их взгляд, — старик уже и покашливает добродушно... Потом нехотя, не скрывая усилий, поднялся в кресле, протянул Егору руку:
— Будем знакомы, товарищ Лаптев: я — Фомин. Академик Фомин. Может, слышали?..
— Фёдор Акимович!.. Вас все прокатчики знают.
— Ну-ну-ну... — отмахнулся академик и спросил: — Как стан идёт?
— Вроде бы неплохо. Тысячу тонн смена прокатала.
— Тысячу — и говорит: неплохо, — пробурчал старик. — Да вы должны четыре прокатывать — вот тогда будет неплохо! Отец в какую смену работает?
— Во вторую заступил.
— Вот он побольше прокатывает. А слова мне лестные не надо говорить.
— Я и не думаю льстить вам, Фёдор Акимович. Вас действительно все знают, как генерального конструктора стана.
— Ну-ну, убелили. Только чести-то мало быть его конструктором. Стан пока и вполсилы не работает. Велика Федора да дура. А?.. Так я говорю?.. Народ в него деньги вбухал, а пользы с гулькин нос. Нету от него пользы, нет! Восемьсот заказчиков договор с заводом заключили, понадеялись на него дурака, а он им шиш вместо листа суёт. В триста адресов посылаете, а пятьсот заводов, строек, объектов разных на колени поставили. Вот мы, товарищ Лаптев, какой стан-то изобрели, какого дурака на свет божий народили. А всё потому, что торопились. И вышло у нас по той украинской пословице: «Быстро робят, слепых родят». А вы — знают!..
Академик говорил возбуждённо, словно продолжал начатый с кем-то спор. Стоявшие у окна люди отошли в сторонку. Директор завода присел на ветхий табурет, Феликс, отодвинув с подоконника бутыль с зеленоватой жидкостью, примостился на нём, как петух на жердочке. Егор стоял перед академиком и слушал его невесёлую речь.
Он понимал: академик бранит не одного себя и не один стан, а кого-то другого, от которого зависит работа агрегатов, звеньев, систем. Лаптев каждый день читает заводскую многотиражку, она из номера в номер помещает статьи о стане: о нём же говорят по заводскому радио, на разных собраниях, — никто не винит создателя стана, наоборот, все говорят о том, что стан лучший в мире, а вот работать на нем ещё не научились. И с автоматикой что-то не ладится.
— Нам, Фёдор Акимович, время нужно, — вздохнул Егор. — Мы освоимся.
Из угла подал голос пожилой интеллигентный человек — с виду грузин или армянин:
— У рабочих больше оптимизма, чем у нас с вами, Фёдор Акимович.
Эти слова были сказаны с улыбкой и надеждой смягчить Фомина. Академик воспринял реплику благодушно, не возразил, не взглянул на говорившего, — хотя и задумался. Затем продолжил свою мысль:
— Конечно, конечно... Время рождает умение, а умение — мастерство, но тут, товарищ Лаптев…
Фомин прервал речь, достал из-под стола покрытый красной эмалью табурет, предложил Егору сесть и, положив ему руку на плечо, спросил:
— Как вас зовут?.. Егор? Очень хорошо. Вот я вас просил позвать — зачем бы вы думали?.. Не мастера, не старшего оператора, а рядового рабочего. Зачем?.. А затем, чтобы спросить, как вы справляетесь с обязанностями, которые должен выполнять прибор «Видеоруки». Вы на стане что делаете?
— Должность моя — ученик оператора, но сейчас на первой эстакаде... подправляю лист... если он начинает косить.
— Чем подправляете?
— Клещи... вроде ломика.
— Ишь как, ломиком. А «Видеоруки» и не видят, и не поправляют. И многие другие приборы — счётчики разные, фиксаторы, сигнализаторы... Особенно же фильтры много хлопот доставляют. Да, мой друг, — и это на стане, который считают самым могучим в мире! И он действительно самый могучий! Да, да. И самый совершенный! В него заложены мощности, которых не знает мировое станостроение. И рабочие Уралмаша, Новокраматорска, Ижоры и Коломны — всех заводов, дававших узлы для стана, образцово исполнили механизмы.
А вот некоторые учёные и даже целые институты подкачали. Особенно столичный НИИавтоматики подвёл нас с вами, Егор. Вас заставил заниматься варварским трудом, а меня краснеть перед вами. И перед всеми людьми, перед народом, который ждёт от стана шесть миллионов тонн листа в год, а он в нынешнем году едва четвёртую долю выдаст. В Тольятти начал работу огромный автомобильный завод; в Татарии строится второй автогигант — прожорливые конвейеры уже сейчас кричат: «Листа, листа, листа!..» А наш стан держит их на голодном пайке.
— Волжскому отгружаем сполна, — заметил директор завода Николай Иванович Брызгалов.
Академик, не поворачиваясь в его сторону, повысил голос:
— Но сотни других объектов... недополучат лист!
— Это верно, — согласился директор. — Мы, Фёдор Акимович, — примем все меры. Думаю, к Новому году выйдем на проектную...
— Думать можно, а делать нужно. — Фомин повернулся в сторону Брызгалова, заговорил спокойно и примирительно: — Без надёжной автоматики на проектную мощность не выйдем. Егор, давайте посчитаем, как часто на вашем участке случается этот самый... перекос?
Егор вынул из кармана куртки блокнот.
— В понедельник четыре раза прерывали работу стана. Первый раз...
— Постой, постой, — остановил Егора академик. — Да у вас, я вижу, полный хронометраж. И регулярно вы его ведете?
— У меня всё записано, даже минутные остановки.
— А покажите-ка ваш блокнотик, голубчик.
Директор завода Брызгалов, сидевший поблизости от академика, вынул из своей папки несколько чистых листов бумаги. Во время беседы он всего лишь один раз подал реплику. Однако каждому, кто внимательно наблюдал за директором, было ясно: Брызгалов согласен с Фоминым и доволен встречей. Это он подал мысль академику пригласить одного из двадцати рабочих, которых завод вынужден приставить к стану на затычку прорех автоматики.
Николай Иванович прошёл здесь путь от подсобного рабочего на прокатном стане до директора завода, мог бы рассказать историю каждого цеха, каждого прокатного стана, — а их было двенадцать. В свои пятьдесят четыре года Брызгалов выглядел молодо; он носил светлые костюмы, был спокоен и приветлив. В серых глазах его, глубоких и умных, всегда хранились тепло к людям, улыбка, располагавшая к доверию и откровенности.
Брызгалов оживился, оглядел присутствующих, — тех, кто стоял в углу у дальнего окна. Это были представители из министерства, один — из промышленного отдела ЦК партии. Брызгалов, глядя на них, как бы хотел сказать: «Вот сейчас академик подсчитает, и тогда вы увидите, что остановки на стане происходят не по вине заводских людей, а по причине неполадок в приборной оснастке».
Академик именно это и подсчитывал; вскоре он поднял над головой исписанный лист, проговорил:
— Вот оно, обвинение автоматикам! Три затора! Три остановки!.. И только на вашем, товарищ Лаптев, месте — там, где по проекту должен стоять автоматический регулятор направления. А сколько на стане узких мест — ну, таких вот, где рабочий автоматику подстраховывает?
— Двадцать, — подсказал Брызгалов. — И на всех приборы автоматического регулирования стоят.
— Стоят, да не регулируют, — подхватил академик. — Вот вам ахиллесова пята стана, его болезнь!— Он посмотрел на людей, стоявших у окна. — Попробуйте её вылечить! Попробуйте!.. Николай Иванович, а не составить ли нам документик такой — вроде дефектной ведомости. В министерстве должны знать конкретных виновников. А?.. Как вы думаете?..
Директор завода промолчал. И тогда академик, поднявшись во весь рост, добавил:
— Понимаю, что вас сдерживает, Николай Иванович. Вам не хочется называть конкретных виновников — в том числе важных, именитых, влиятельных. Но я ведь вас знаю: вы человек смелый и всё равно этих виновников назовёте. Да ещё потребуете их к ответу.
Фомин подошёл к окну, постоял немного и в раздумье проговорил:
— Как это в своё время хорошо заметил Ленин: единственно правильная политика — это принципиальная политика.
Затем повернулся к людям, поднял над головой Егоров блокнот:
— А этому вот блокнотику цены нет. Вся картина дефектов автоматики. И не какая-нибудь, а документальная. Я только собирался сотрудников своих на целый месяц к такой работе приставить, а он — поди ж ты! — между делом, да так, играючи, весь хронометраж изобразил. И характер остановок, и причины, и время задержек. Вся картина!.. Вот вам и Егор Лаптев, рабочий человек!
2
Во второй половине дня Павел Лаптев вышел из Дворца съездов, где выступал на Всесоюзном совещании металлургов, взял такси и поехал в Научно-исследовательский институт автоматики повидать друга Вадима. Павел узнал, что Вадим Бродов, его бывший ведомый, возглавляет один из институтов, создававших приборы для стана «2000» — того самого стана, который недавно построен на «Молоте» и на котором Павел трудится вместе со своим сыном Егором.
«Вот и конкретный виновник сыскался, — думал Павел, направляясь в институт. — Жаль только, не знал раньше, а то бы с трибуны совещания задал ему трёпку. Как-никак, вместе воевали — я-то уж его знаю».
По дороге в институт Павел вспомнил памятный день под Сталинградом, тот день, когда Бродов струсил, но тут же постарался забыть прошлое. В конце концов, больше было боев, где Бродов дрался, как подобает бойцу. А что струсил в тот раз... с кем не случалась минутная слабость? Лаптеву не хотелось думать о товарище плохо. Воспоминания войны волновали сердце. Скорей, скорей... Встретить, обнять.
Он отпустил такси и решил пройтись по новому району столицы, посмотреть на дома, на стройки, на всё, что делают люди, которым суждено жить в третьем тысячелетии. Сам он для себя отмерил восемь-десять лет и сердцем своим, которое начинало «шалить», чувствовал, что так оно и будет, что фронтовые перегрузки, удары головой о приборную доску самолёта, — а их было немало — паденья, шоки даром ему не прошли; он всё чаще слышит их отголоски, особенно в горячие дни на стане.
«Сыплется наше поколение, сыплется...» — с грустью думал Павел, вспоминая кем-то обронённую фразу.
Дома в новом районе разноцветные, стоят редко. Между ними разбиты дворы, скверы, палисадники. Павел понимал, что новый город иначе и нельзя строить, что всё тут приспособлено для удобства человека, но было в новых домах и что-то непонятное — на холодном ветру они как бы звенели ледяным звоном. Прямые длинные линии, крутые изломы углов щетинились какой-то неземной, великаньей силой. «Во всём новая эпоха, — думал Павел, — широта, размах... И крыши домов взметнулись под облака».
Павел, вспоминая старый деревянный городок, где родился и вырос, пробурчал: «Прошлое во мне говорит. Прошлое!» И он зашагал веселее по широкому безлюдному проспекту к институту, который возглавлял его фронтовой товарищ Вадим Бродов.
В вестибюле института, как на вокзале, толпился народ; все куда-то собирались — в одежде, похожей па туристскую с вещевыми мешками, рюкзаками. Слышались голоса: «Сюда, сюда, колхозники!» «Группа электроников! Где группа электроников?..» Павел догадался: едут в село помогать колхозникам. Но ведь ноябрь! Какая же теперь уборка?.. И тут же, как бы услышав его вопрос, голос из середины вестибюля сообщил: «Кто на овощную базу перебирать картошку — подходите ко мне!»
Лаптев перед зеркалом причесался и, не торопясь, стал подниматься по широким мраморным лестницам наверх. Он не спрашивал, где находится кабинет директора, ему было интересно посмотреть институт — понять, почувствовать иную, не заводскую обстановку, атмосферу научного мира. Павлу всё было здесь интересно: и то, как идут люди — торопятся, ни на кого не смотрят, никому не кланяются; заняты своим внутренним миром. «Учёные», — думал Лаптев, извиняя их невнимательность. Втайне он завидовал им, жалел, что жизнь его прошла стороной от науки, искусства. Он в глубине души выделял этих людей из обычной среды, ставил их выше себя и своего брата, рабочего.
В коридоре второго этажа, в самом конце у окна Павел увидел на двери надпись: «Приёмная директора». Обрадовался, открыл дверь, весело ступил за порог. В большой, богато обставленной комнате сидел молодой человек в строгом чёрном костюме, а напротив него женщина — пожилая, с проседью в волосах. Она взглянула на вошедшего и кивнула: «Идите, мол, сюда».
И когда Лаптев подошёл к ней, вежливо спросила: «Вам кого?» И потом так же вежливо объяснила: «В конференц-зале заседает расширенный ученый совет. Директор там. Сегодня вряд ли... Не может». Лаптев мельком взглянул на молодого человека — тот сидел отрешённый, не поднимал головы. И Павлу вдруг захотелось привести их в чувство, сказать: «Я Лаптев, знатный металлург...» Но он тут же отогнал эту мысль и устыдился своего желания.
Директора института Павел Лаптев увидел в окружении нескольких человек, — Бродов направлялся в зал. Павел успел разглядеть его: Вадим округлился, небольшой, упругий живот словно бы тянул его книзу, но он не хотел склонять головы, наоборот, откинул её назад и быстро поворачивался то в одну сторону, то в другую.
Как же он изменился за двадцать с лишним лет! Лаптева больше всего смутило лицо Бродова, разросшаяся шевелюра рыжих волос, тонкие ниточки бакенбардов и бородка клинышком — она была огненно-рыжей и походила на медную нашлёпку. Бродов был в очках, и глаза его ни на ком не останавливались, он всех слушал сразу и всем отвечал сразу и был похож на воробья, который всё время боится нападения.
Лаптева Бродов не заметил, прошёл мимо. Следом за ним прошёл в зал и Лаптев. Он хотел догнать Вадима, условиться о встрече, но Вадим быстро, кланяясь направо и налево, пожимая на ходу протянутые руки, взошёл на сцену и сел в центре стола, накрытого синим бархатом. Павел вернулся назад, но в дверях образовалась пробка и со сцены послышался голос:
— Садитесь, товарищи! Начинаем.
Поток людей, идущих в зал, усилился, и Лаптева почти втолкнули в кресло; Бродов объявил начало работы Совета.
Павлу было неудобно подниматься из кресла и на виду у Вадима и всех присутствующих выходить из зала. Он продолжал рассматривать Вадима и удивлялся его перемене. Из парня с тонкой шеей, нескладно длинными руками и глазастым худым лицом его бывший друг превратился в крепко сбитого бодрячка.
— Институт выполнил ряд работ, снискавших ему признание, выдвинувших нас на место головного центра автоматики...
Да, это говорил он, Бродов. Голос, усиленный скрытыми от глаз радиоустановками, гудел в зале, казалось, лился изо всех углов, из стен, потолка.
Не было прежнего Бродова. Был новый чужой, непонятный человек. В том прежнем Бродове жила теплота, искренность, человеческая сила и слабость, в новом подчёркнутое самолюбование и недоступность.
Округлился Бродов: не было в нём и тени бывшего воздушного бойца. И невольно подумалось Павлу: «А может, и я... со стороны-то... вот таким же кажусь».
Лаптев оглядывал ряды учёных, присматривался к лицам, — невольно отвлекался от докладчика. Зал оживился при каких-то словах Бродова, и кто-то с передних рядов крикнул: «А фоминское звено будет принято?» Лаптев сосредоточился и стал вникать в смысл речи своего приятеля, директора института, стоявшего у отделанной под дуб трибуны.
Реплика, видимо, остудила оратора, — он теперь говорил не так бойко и ровно; он как бы сник, стал ещё меньше ростом. Вот Бродов запнулся и склонился над листом; Лаптев теперь видел один его лоб и густые тщательно причёсанные волосы. «Неужели здесь, среди учёных, есть противники фоминской идеи металлургического конвейера?» — подумал Лаптев.
И вспомнил, как всего лишь два часа назад, с трибуны Кремлёвского дворца, рассказывал о прокатных станах академика Фомина, о его идее единого конвейера — плавки, разливки и проката металла, — которому уже положили начало современные автоматизированные станы-гиганты. Лаптев рассказывал об этом с гордостью, речь его не содержала какой-нибудь тревоги, — он лишь предлагал ускорить создание конвейера на «Молоте», выделить на эти работы больше средств. А здесь он слышит: «Фоминское звено будет принято?» Значит, кто-то сомневается в этом? Значит, фоминское звено не реальность, а замыслы учёного, которые ещё надлежит отстаивать?
Лаптев, стараясь понять речь оратора, цеплялся за слова, пытался размотать нить мысли, но нить рвалась, ускользала — оставался туман и сумятица отрывочных понятий. Часто произносились слова: «фоминское звено», «эксперименты на «Молоте», «приборная оснастка»... Но о чём все-таки хотел сказать Бродов, понять было трудно.
И Павел начал проклинать себя за бестолковость, но тут сосед Лаптева — тот, что подавал реплику, — вновь закричал: «Говорите яснее! Каково ваше отношение к фоминскому звену?» И тогда в зале задвигались, зашумели. Бродов поднял руку. Задние ряды зашумели ещё сильнее, а учёные с передних рядов повернулись, и, блестя очками, показывали, что они не одобряют шум. «В чём же линия института? — раздавались выкрики. — Где наша позиция? Поддержать фоминское звено — дело нашей чести!..»
Бродов помахал рукой: просил внимания. Лаптев ждал, что Вадим сейчас скажет какие-то слова, и все успокоятся, но Вадим оглядел присутствующих, улыбнулся, словно бы давая понять, что он простил их за шум, и, против ожидания Лаптева, сошёл с трибуны. Подойдя к столу и заняв место председателя, он назвал имя очередного оратора.
Ораторы говорили хвалебные слова о стане «2000» конструкции Фомина, одобряли техническую политику Головного института, а значит, Фомина, но тут же замешивали в похвалы сомненья, тревожные намёки, предостерегали «горячие головы» от увлеченья фоминской идеей конвейера на «Молоте». Лаптев примерно так понял суть дискуссии: конвейер это хорошо, сейчас все процессы в материальном производстве заключаются в поток, везде побеждают идеи больших скоростей, нагрузок, автоматизированных линий...
Академик Фомин предлагает построить на «Молоте» первое звено металлургического конвейера, он хочет соединить прокатный стан с конвертором, создать первую ступеньку в будущем автоматизированном производстве металла. Идея заманчивая. Она кружит «иные горячие головы». Но институт должен предостеречь министерство от поспешного решения. Институт автоматики пока не в силах обеспечить фоминское звено надёжной приборной оснасткой.
Другие учёные изредка прорывались к трибуне и горячо защищали идею академика Фомина, но на смену им поднимались противники фоминской идеи — эти говорили много, длинно, — и директор их не прерывал, а, казалось, наоборот, соглашался с ними и недовольно морщился, когда из зала раздавались реплики. И Павел Лаптев, втайне давно принявший сторону «непокорных», начинал злиться на Вадима, старался понять, на чьей он стороне... Но Бродов не выступал. Он лишь называл имена новых и новых ораторов.
— Внимание, товарищи!.. — поднялся вдруг Бродов и объявил с подчёркнутой торжественностью: — Предоставляю слово доктору технических наук...
За спиной Лаптева кто-то сказал: «Секретарь партбюро института».
Секретарь партбюро, молодой, с чёрной густой шевелюрой, взгляд открытый, лицо приветливое, — начал речь спокойно. И даже с улыбкой.
— Понимаю: говорить о фоминском звене, значит, задевать личные интересы многих товарищей, находящихся здесь.
«Вот где собака зарыта!» — облегчённо вздохнул Лаптев. И наклонился вперёд — жадно ловил каждое слово. Секретарь так же спокойно и с той же улыбкой продолжал: — Наш институт много лет разрабатывает проект первого звена конвейера... Мы затратили уйму денег... Институт написал горы бумаг, доказывая совершенство своих проектов, но, товарищи!..
— Знаем вашу точку зрения, — раздалось из зала, — признать поражение института!..
Другой закричал погромче:
— Вы у нас без году неделю — вам не дорога честь института!..
— Товарищи! — поднял руку доктор наук. — Проект Фомина оригинальнее, экономичнее — он лучше нашего!..
— Знаем, знаем!.. — закричали со всех сторон. — Другим рассказывайте сказки!..
Кто-то над самым ухом Лаптева загремел: — Предательство!..
И шум усилился. Председатель встал, поднял вверх руки. Когда зал успокоился, секретарь, продолжая улыбаться, закончил:
— Трудно идти против себя — я вас понимаю, но здесь затрагиваются интересы государства — другого пути у нас нет. Придётся нам признать проект Фомина и все силы института подключить к его быстрейшему осуществлению.
Секретарь покинул трибуну. В зале вновь поднялся шум. Бродов жестом руки потребовал всех успокоиться. Лаптев облегчённо вздохнул. Он верил, что Вадим примет сторону секретаря партбюро. Он как бы выпустил из-под своего крыла ведомого и показал ему цель: «Атакуй!» И конечно же, Бродов ринется в атаку. Он боец — по натуре и призванию. Не однажды Бродов прикрывал Лаптева — и не трусил, не сворачивал в атаке. Был, правда, случай... Павел вспомнил бой под Сталинградом... Но раз... только один раз Вадим сплоховал в бою...
Павел мысленно подбадривал своего друга, когда тот шёл к трибуне. Первые слова Бродова опалили душу Павла Лаптева щемящей тоской.
— К чему такие страсти, — вяло произнёс Бродов, оглядывая зал отеческим взглядом. — Не нужно взаимных обид, резких выражений. Фомин большой учёный, его идеи интересны, но и многолетнюю работу института не следует умалять. Мы всё изучим, взвесим...
— Вы год изучаете! — выкрикнул кто-то из зала.
— Надо будет, и два потратим.
Речь Бродова была туманной, невразумительной, — нельзя было понять, чью же сторону занимает директор института.
Сосед Лаптева наклонился к впереди сидящему и зашептал ему на ухо: «Что ты ждёшь от директора? Он у них с ладони корм клюет!» И откинулся на спинку сиденья. Метнул возбуждённый взгляд налево, направо — оглядывал поле боя, оценивал расстановку сил. Ему не было и тридцати лет; в крутых складках, прорезавших нижнюю часть побледневших щёк, затаилась непреклонность и сильная воля. Он вдруг встал и, прерывая директора, заявил: «Комсомольцы поддержат проект Фомина!..»
Бродов демонстративно посмотрел на часы, давая понять, что Совет затянулся, что время дорого и его надо беречь.
Когда зал мало-помалу успокоился, Бродов продолжил речь, но говорил ещё более туманно. Казалось, всё своё ораторское искусство употреблял на то, чтобы не высказать истинные мысли, не выявить позицию. В адрес академика Фомина он говорил комплименты: подчёркивал, что фоминские идеи всегда отличались смелостью технических решений...
«Вот так их!» — говорил в такие минуты Лаптев и торжествующе поглядывал на соседа, ища у него сочувствия, но молодой человек был непроницаем, смотрел на директора исподлобья. Лаптев ожидал критики в адрес противников Фомина, но Бродов, как только о них заходила речь, расточал им приятные слова. Логика в его речи пропадала, мысли дробились, и было непонятно, в чём оратор хочет убедить слушателей.
Одно уловил Лаптев: в конце года состоится заседание коллегии министерства и на нём директор института доложит мнение учёных о фоминском звене. «Но где же его собственное мнение? — волновался Лаптев. — Что он доложит там, в министерстве?..» И, видно, не он один задавал себе этот вопрос.
В рядах послышалось движение. И вот-вот раздались бы реплики, но Бродов, видимо, хорошо зная аудиторию, умея улавливать её пульс, неожиданно повысил голос. Он заговорил о том, что стан «2000» идёт плохо, не достигнет к концу года проектной мощности, а это заставит всех заниматься фоминским станом, а не фоминскими прожектами. Он так и сказал: «Прожектами». И громко добавил: «Заседание окончено!»
Последние фразы Бродова обескуражили Лаптева. На совещании металлургов он, Лаптев, от имени всего заводского коллектива дал слово вывести стан «2000» к Новому году на проектную мощность, а Бродов... публично заверяет в обратном... «Как он смеет расписываться за нас! Мы уже вплотную подошли к проектной отметке, а он... «не достигнет». К концу года-то... не достигнет!.. И обидные слова: «фоминские прожекты». Есть фоминские проекты, фоминское звено. А почему прожекты?..»
Лаптев вместе с другими спускался по мраморным лестницам — учёные шумели, размахивали руками, но он никого не видел, вспоминал туманную, уклончивую речь Бродова и понял, что Вадим не посмел пойти против течения. Он струсил. Да, да, струсил. «Он у них с ладони корм клюёт!» — вспомнил Лаптев фразу соседа. И от изумления, от неожиданного открытия остановился. «С ладони?.. А что? Он может!.. Он тогда в воздушном бою вышел из-под огня не случайно. Трусость у него в характере. Со временем это качество развилось в нём и вот... Вот он каков, твой фронтовой друг, Вадим Бродов...»
Лаптев вышел на улицу. Порыв ветра распахнул полы его незастёгнутого пальто. Он остановился, стал поспешно застёгивать пуговицы. И тут в груди у него резануло — сильной болью. Павел сжался и так стоял с минуту; боль отхлынула так же быстро, как и подкатила. Он увидел вывеску: «Отделение связи». Зашёл, взял бланк телеграммы и написал Бродову: «Ты сегодня снова струсил. Знай, я знаю это».
3
«Ты сегодня снова струсил. Знай, я знаю это». Подписи нет, но Вадим понял, кто мог так написать.
Павел Лаптев! Кто же другой? Конечно он!.. Хорошо, что хоть пометку сделал: «Вручить лично». С глазу на глаз правду лепит. Ну, характер!..
Помощник и секретарь доложили Вадиму: заходил, не хотел ждать, прошёл в конференц-зал на Учёный совет. Павел всё слышал и сделал свой вывод.
«Узнаю Павла — как всегда категоричен, рубит наотмашь... струсил». Мог бы, наконец, и забыть ту ужасную оплошность.
Вадим ехал на «Молот». «Волга» бесшумно тянула под колёса чёрную ленту дороги. Слева и справа проплывали дачные посёлки, рощи, перелески. Затем пошёл лес, лес. Пора осенняя, золотая. Вчера выпал вдруг преждевременный снег; мороз затянул лужицы непрочным голубым панцирем, а сегодня, как летом, сияло в небе солнце и лес неспешно, величаво разворачивал свои неяркие, неброские, но поражающие обилием цветов картины. Там матовым серебром заиграет березовая роща, тут бронзой отольют стволы сосен, а там зелёным дружным хороводом закружатся ёлки. А то вдруг набежит полумрак старых, сбросивших листву дубов, тополей, клёнов... И дохнёт холодным ветром. Бродов отстраняется от раскрытого окна.
Видения войны хлынули на него. Вспомнился бой в Сталинградском небе.
Фашистские бомбовозы стаями тянулись к городу на Волге. Они появлялись то над синевой левобережных лесов, то выползали из тёмно-бурых степных глубин правобережной стороны и шли с надсадным гулом к Мамаеву кургану, к заводам «Красный Октябрь», «Баррикады», Тракторному... Колонны «хенкелей», «юнкерсов» снижались над гладью реки, били из пушек по баржам, катерам, паромам.
Стаями кружились вездесущие «мессеры». Наших ястребков в Сталинградском небе было мало. То здесь, то там торопко застучит дробь скорострельных пулемётов — потянется дымный шлейф от вражеского самолёта... И снова ползут по небу самолёты со свастикой. То было начало Сталинградской битвы.
Пока ещё редкие и небольшие полевые аэродромы работали едва ли не круглые сутки. Звено Лаптева не знало отдыха; по шесть раз в день поднимались в воздух.
В тот день к вечеру у лётчиков выдался свободный час. Пообедав, они отдыхали на траве под крыльями своих ястребков. Командир звена тоже лежал на спине, прикрыв лицо шлемом. Наверное, в детстве он любил вот так же, подложив ладони под голову, полежать где-нибудь на лугу или на песке у реки. Он и теперь не казался взрослым, смотрел, не мигая, на облака, и в его синих глазах отражалась голубизна неба...
Вадим Бродов, ведомый Лаптева, лежал рядом с командиром. Тут же, неподалёку, примостился на снарядном ящике второй ведомый Лаптева Шота Гогуадзе. Он склонил над коленями смолисто-чёрную голову и что-то вычерчивал на полётной карте. Вадим дремал, когда в металлическом ящике полевой рации захрипело: — Ахтунг, ахтунг!.. В воздухе Иоган Клюгер, в воздухе Иоган Клюгер!..
Бродов поднялся на локти, огляделся. Возле радиста уже стояли Лаптев и Гогуадзе — смотрели в небо.
— Ты видишь Клюгера, командир? — спросил Бродов.
— Нет, не вижу, — Лаптев жадно вглядывался в небо.
Серебристо-белый «мессершмитт» с пламеннокрасными стрелами и ягуарами на фюзеляже в сопровождении двух истребителей появлялся в небе на многих фронтах. Он поднимался в воздух, когда небо было чистым, — вызывал на дуэль соперника и на глазах у всего фронта расстреливал. Разумеется, он был воздушный боец высокого класса. Но тут дело было не только в мастерстве лётчика. Сила Клюгера заключалась и в самолёте. Необычный был у него самолёт. По особому заказу сделан для любимца фюрера. Стенки кабины и мотор этого самолёта были покрыты тонкой бронёй. Пули не пробивали тонкую обшивку — отскакивали от брони, словно резиновые.
Клюгер охотился в небе Франции, Польши. Девяносто самолётов сбил в небе Западной Европы. А когда война перекинулась на нашу землю, Иоган Клюгер стал осторожнее. Только в редких случаях, на особо важных фронтах, поднимался в небо и, возрождая традиции древних рыцарских времён, звал противника на поединок.
Наши лётчики, понятное дело, в кусты никогда не прятались; взлетят на фанерных тихоходных самолетах, пустят раз-другой пулеметную очередь по серебристо-белому «мессершмитту», а Клюгер только посмеивается в ответ. Затем изловчится на боевом развороте... и на фюзеляже его самолёта в тот же день полковой живописец прибавит ещё одну свастику — счёт очередной жертвы Клюгера.
Наши лётчики знали Клюгера. Знали и секрет его «непобедимости».
— Ахтунг, ахтунг!.. Иоган Клюгер в воздухе. Рус не надо бойса. Клюгер не будет убивайт сразу. Клюгер убивайт красиво.
В лиловой полосе степного заката Лаптев и Бродов почти одновременно увидели три самолёта. И тотчас же Лаптев, а вслед за ним Бродов и Шота Гогуадзе на новеньких «мигах», которые не уступали в скорости «мессерам», взмыли в воздух. Лаптев атаковал головной фашистский самолёт, тот увернулся, потерял высоту и очутился под самолётом Бродова.
Гитлеровец снизу полоснул из пулеметов по кабине Вадима. Пули вырвали кусок из правой плоскости. И Вадим растерялся: сбавил скорость, нырнул вниз и с минуту летел к земле, а когда опомнился, посмотрел вокруг и не увидел товарищей. Они были далеко, вели неравный бой с вражескими истребителями.
Вадим колебался. Вырванный кусок металлической обшивки дрожал от встречного потока воздуха. «Не могу же я драться на подбитом самолёте!» И Бродов уцепился за эту мысль, как утопающий хватается за соломинку. Он развернул машину на посадку и увидел, как «мессершмитты» подожгли самолет Гогуадзе.
«Конец и командиру, — прошептал Вадим, стараясь не смотреть в сторону боя, — Конец! Конец!..»
Зайдя на посадку, Бродов увидел всю панораму развернувшегося над Сталинградом воздушного боя. Самолёт Гогуадзе горел; Шота, креня машину то на левое крыло, то на правое, пытался сбить пламя. Лаптев подбил одного «мессера», затем второго... — и ринулся на Клюгера.
После посадки Бродов наблюдал за боем с земли. Механики, мотористы — все, кто был на аэродроме, затаив дыхание тоже смотрели в небо: за Гогуадзе они были спокойны — видели, как тот, сбив наконец пламя, повёл самолёт на посадку и скрылся из виду невдалеке от аэродрома. Что-то будет с командиром?..
Лаптев приблизился к Клюгеру и дважды с косых пересекающихся курсов пустил очереди трассирующих пуль. Клюгер неожиданно задрал нос своей машины, наклонил крыло и со звенящим свистом пошел в высоту. Через несколько секунд немецкий ас круто забрал на себя и ринулся в то место, где оставил русского смельчака, но там его... не было.
Лаптев мгновенно разгадал замысел врага, с точностью повторил его маневр и «сел» на хвост Клюгеру. Длинными очередями почти в упор Лаптев бил по кабине «мессершмитта», но судьба и на этот раз отвела от Клюгера верную гибель; пули не пробивали легированную сталь фашистского самолёта.
Клюгер решил проучить русского смельчака и стал выписывать такие головокружительные фигуры, от которых у наблюдающих с земли за воздушным поединком перехватило дух и зарябило в глазах. Лаптев ни на метр не отставал от Клюгера. И не стрелял. Бродов не выдержал, крикнул лаптевскому механику: «Да есть ли у него патроны?» Механик, не отрывая глаз от неба, прокричал: «Есть патроны, есть!.. Я сам заряжал!..»
Клюгер, видимо, оценив своего противника, и чтобы сбросить с хвоста русского лётчика, решился на отчаянный шаг: круто вывел машину из пике и забрал так высоко, что мотор его самолёта зазвенел от напряжения. И все, кто наблюдал за этим поединком, решили: нашему лётчику придется туго; он оторвётся от противника, проскочит вперёд и подставит «затылок» пулеметам Клюгера. Но наш ястребок ввинчивался вслед за противником в небо, как привязанный. И лаптевский механик закричал что есть мочи: «Браво, командир, браво!..»
За поединком, затаив дыхание, наблюдали не только советские воины, но и враги.
...Клюгер всё лез и лез вверх. Расстояние между самолётами оставалось неизменным, но скорость их падала. Наступал момент, когда оба они могли сорваться и полететь вниз. Клюгер выровнял машину, сделал «горку» и рванулся в пике. Тут был момент, когда Лаптев мог снизу распороть пулемётной очередью брюхо «мессершмитту», но он этого не сделал, чем озадачил всех.
Но зато в миг, когда Клюгер, выходя из боевого разворота, на мгновение завис в горизонтальном полете, Лаптев резко вырвался наверх и с высоты перешёл в пике. И раньше, чем Клюгер успел опомниться, «сел» ему на спину. Чего-чего, а уж этого немецкий ас не ожидал. Никто из лётчиков не мог представить такую ситуацию. Манёвр Лаптева был дерзким и точным.
«Сидя» на спине «мессера», Лаптев должен был мгновенно реагировать на манёвры Клюгера, — малейший просчёт — и катастрофа! Тут, видимо, и Клюгер, каким бы он ни был смелым, струсил не на шутку. Наблюдавшие за боем с земли думали: чем же кончится эта скачка одного самолёта на хребте другого?.. Немец осёдлан, ему делать нечего, — покорись судьбе!— но как поступит русский? Он должен отвалить от немца, иначе оба — в землю.
И развязка наступила. Клюгер стал плавно выводить самолёт из пике; он теперь надеялся на высочайшее искусство русского, — на то, что русский синхронно с ним тоже будет выходить из пике и брюхом не ударит о его кабину...
Немецкий ас вывел свою машину из пике у нескошенной нивы. Лаптев тут и прижал его. «Мессершмитт» зачертил по метёлкам овса, по земле, — только пыль клубами из-под крыльев. Шасси выпустить не успел — всю обшивку с брюха содрал. А Лаптев в тот же миг свечой взмыл в высоту и оттуда, чуть накренив машину, посмотрел на распластанного среди овсяного поля Клюгера.
Вернувшись на аэродром, Лаптев спросил у механика:
— Где Гогуадзе?
— Видели, как садился, но вестей от него нет.
Как раз в ту минуту к нему подошел Бродов, стал виновато объяснять, но командир перебил его:
— Ты сегодня струсил. Знай, я знаю это!
Лаптев бросил планшет на брезентовый чехол от мотора и лег отдыхать. Механики накрыли его меховой шубой. Вскоре на аэродром прикатил зелёный «виллис». Из него вышли наши офицеры и немецкий лётчик. Бродов представился старшему офицеру. Тот, вылезая из машины, спросил:
— Ты, лейтенант, положил на лопатки генерала?
— Разве генерала? Клюгер — полковник.
— Генерал. Только вчера Гитлер это звание присвоил Клюгеру. У него под курткой форма — чин по чину. Однако ты его лихо припечатал.
— Это его лейтенант Лаптев, мой командир.
— Веди сюда лейтенанта, пусть посмотрит на генерала.
— Лейтенант спит, товарищ полковник.
— Пусть спит, не будем тревожить.
Немецкий ас подошёл к Лаптеву. Посмотрел на него, затем, ни к кому не обращаясь, проговорил:
— У них, русских, герои валяйс, как дрова!..
Резко повернулся и пошёл к конвою.
Павел Лаптев... От него пощады не жди. Он, когда закусит удила, идёт напролом. Удержу не знает, и никакие уговоры на него не действуют. Его надо убедить, склонить на свою сторону — тогда успокоится. «Я к нему заеду, — думал Вадим, — и обо всём расскажу. Он поймёт, он должен меня понять...»
Вадим давно слышал о трудовых доблестях фронтового друга; то по радио возвестят о рекорде Лаптева, то на страницах газет замелькают сообщения: «...знатный прокатчик за границей», «новатор металлургии, редкое мастерство...» Он, как прежде, в воздушных боях — впереди, впереди... Неуёмный!..»
Всё собирался написать ему, навестить, но так и не собрался. Практической надобности не было, а для изъявления сентиментальных чувств времени не находилось. «А напрасно, напрасно, — корил себя Бродов. Но тут, же, впрочем, находились оправдания:— Он тоже хорош! Поди, ведь слышал обо мне. Ни звука, ни весточки!».
Стал припоминать, в каком году он впервые услышал о Павле. С того времени прошло лет пятнадцать. Привык, наверное, к славе. Шутка ли сказать — известный в стране металлург. Помнится, как развернул газету с портретом Павла и ахнул: Лаптев! Командир! И хотел тогда же поздравить телеграммой, да вот... Не собрался!..
И ведь что досадно и непростительно — на «Молоте» на том же стане «2000» трудится младший брат Вадима Феликс. И отец там живёт, самодеятельным ансамблем руководит. У них-то хоть и редко, но бывал Вадим, а к другу заехать не собрался. Эх, хе, хе!..
А он — нашёл меня. «...Знай, я знаю это». Резанул словно пилой по сердцу.
Бродов представил, как Павел сидел на совете, слушал речи, мотал на ус. Академика Фомина он знает лично. Он, можно сказать, друг Фомина. И, конечно же, болеет за его стан, за его идеи. Дёрнул же меня чёрт брякнуть: не выйдут на проектную мощность!.. И, кажется, про Фомина... неучтивое... сболтнул...
«Павел не уймётся, — донимали Бродова тревожные мысли. — Нет, не таков человек. Он, при случае, секретарю обкома скажет, министру, — а хуже того, на трибуну выйдет, — не дай бог, на таком вот совещании... как то... которое в Кремле проходило, — да публично расчепушит. Его достанет, он на полдороге не остановится!..»
Бродов сжался, точно почувствовал удар. На язык он остёр, ох, как остёр... И ещё представилось, как Лаптев рассказывает о войне академику, а тот другим учёным, министру... «Бродов — трус, он меня в воздушном бою бросил». Вадиму стало жарко.
Лаптев резок, горяч, случалось, говорил в глаза обидные вещи — это верно, но Павел не знал себе равных в воздушном бою — и этого у него не отнимешь.
Бродов с удовольствием вспоминал лаптевские «художества» в воздухе, — с удовольствием, потому что громкая слава Лаптева, летевшая тогда по фронту, озаряла и его, лаптевского ведомого; он ведь нередко прикрывал Павла и, прикрывая, сам бросался в отчаянные драки. «Почему бы этих... дерзких атак Павлу теперь не вспомнить!» — подумал Бродов.
Правда, Павел был скуповат на похвалы, докладывал командиру эскадрильи двумя словами и потом, в землянке лётчиков, ничего не рассказывал о воздушном бое, но если кто его спрашивал о ведомом, говорил: «Я на него надеюсь». Никогда ни в воздухе, ни на земле не делал младшему товарищу замечаний.
Бродов на минуту забыл о телеграмме Павла. Воспоминания навеяли много светлых, хороших дум; из дальних, полузабытых лет всплывали образы и картины боевой жизни, бесконечных полётов, посадок и снова полётов. Война для него была не только войной; то была ещё и пора молодости, время святых порывов. И сами фронтовые будни теперь не казались ему трудными и опасными. И тот злополучный эпизод не казался ему уж таким значительным. Павел мог бы о нём и забыть, и не вспоминать... Тем более, что тот день был для Лаптева особенно счастливым, он «припечатал» любимца Гитлера — Иоганна Клюгера.
Гора доменного шлака на правой стороне шоссейной дороги Бродову показалась чем-то похожей на огромного медведя: у носа его вспыхнуло пламя, словно зверь пробудился и выдохнул огонь; потом ещё засветилось пламя, ещё... Вагоны-опрокиды ссыпали очередную порцию металлургических шлаков. И тотчас в предрассветном полумраке показались трубы «Молота», засверкали, потянулись в глубину завода огни недавно построенного стана фоминской конструкции — флагмана отечественного, да, пожалуй, и мирового станостроения.
В другое время Бродов залюбовался бы открывающейся панорамой «Молота», но теперь он был слишком занят своими думами. Бродов остановил машину в сторонке от проходных. Из соседнего леса со стороны болотистых низин тянуло промозглой ноябрьской стужей; Бродов поёжился, прибавил ходу.
В цех он вошёл не со стороны главного входа — тут он мог бы встретиться с начальником цеха, обнаружить себя, — отыскал ворота, из которых шли большегрузные машины, юркнул в них и очутился рядом с нагревательными колодцами, в самом начале прокатного стана. Колодцы располагались на возвышенности, точно на гигантской сцене; там почти не видно было людей, и движения никакого не было, а только слышался глубокий беспрерывный шум да в вышине, под стеклянной крышей, сотрясая стены, передвигались краны.
На толстых стальных канатах свисали почти до металлических плит пола лапы-крючья, приспособленные для захвата шеститонных раскалённых заготовок-слябов. Они передвигались медленно и походили на гигантские рыболовные крючки, поджидавшие добычу. Но добычи не было. И клети грубого обжима стояли без дела. Не было людей, — всё, казалось, вымерло или погрузилось в заколдованный сон. Без действия стоял цех, вобравший в себя тысячи моторов, машин, механизмов, приборов — стан, таивший титаническую силу.
Из недельной его продукции можно сварить металлический ремень такой длины, что им можно опоясать земной шар. Бродов в день пуска стана сам высчитывал эти цифры. Давая интервью журналистам, он с гордостью говорил, что возглавляемый им, Бродовым, институт создавал систему автоматики для многих агрегатов стана. И ещё, выражая к стану своё собственное отношение, он сказал журналистам: даже развитая капиталистическая страна, имея такое сооружение, почитала бы себя богатой.
И сказал фразу, которая обошла многие газеты: «Были времена, когда богатство нации определялось состоянием обуви, теперь же могущество страны наиболее полно выражает количество производимого металла, и не просто металла, а металлургической продукции широкого ассортимента». На вопрос журналистов о степени автоматизации стана Бродов отвечал одной и той же фразой: все процессы стана автоматизированы.
Теперь же, глядя на бездействующий стан, подумал: «Вот тебе и автоматизация». Подстёгнутый этой мыслью и раздражённый ею, он уже хотел послать кого-нибудь за начальником цеха и уже взошёл на металлическую лестницу, ведущую на «сцену» с нагревательными колодцами, но тут в одно мгновение стан пробудился, тысячи колёс, шестерен, валков закрутились, лампочки на щитах вспыхнули и замигали, а в следующий миг пол «сцены» с лязгом разломился и дымящие огнём пасти колодцев разверзлись; из недр их, ослепляя все вокруг, жарко дохнуло пламя.
Над одним из колодцев замаячили нити стальных канатов, и тут же на крючке, словно жар-птица, засиял огненный шеститонный сляб. Его опустили на рольганги, и он, покачиваясь на валках, набирая скорость, устремился в клеть грубого обжима. А вслед за ним по рольгангам бежал второй сляб, третий... ещё несколько секунд — и вся линия стана озарилась горячим светом, и кабина главного оператора клети грубого обжима, точно рубка корабля, освещённая вечерним солнцем, заиграла бликами от искр, вздымавшихся в местах, где могучие валы «жамкали» прямоугольную заготовку, тянули её в длину, раскатывали в лист.
Стан пошёл...
По линии стана на фоне багровых всполохов то там, то здесь маячили силуэты людей. Их было мало, они, если б случилась надобность, не могли подать друг другу голос. Каждая рабочая точка имела телефонную связь, аварийные сигналы, и кое-где вмонтированы телекамеры. Против каждой клети — а их было на линии девять, — прижавшись к стене под самым потолком, «играла» бликами огней кабина, похожая на корабельную рубку — то были операторские посты. За стеклом — оператор, один из девяти капитанов стана. Вон та первая кабина — главная; там Старший оператор стана, там Павел Лаптев... Вон силуэт над пультом, — не он ли?..
Бродов прошёл на другую сторону стана, пошёл по линии искать «прорехи», больные места в автоматике. С Лаптевым решил встретиться в другой обстановке — вечером зайдёт к нему домой.
Возле средней клети лист шёл достаточно тонкий и широкий. Тут не было фейерверков из раскалённых окалин. У кромки листа на тонких реях, точно на треноге, стоял прибор, похожий на толстую подзорную трубу и рядом с ним — несложная система рычагов. Это — «Видеоруки» — детище Вадима Бродова, его изобретение.
В трубу озабоченно заглядывал какой-то молодой человек, Бродов свернул к нему, тронул его за рукав. И тут увидел синие очки, белую рубаху, модный галстук и недобрый, неспокойный взгляд сквозь непроницаемую синь стекла.
— Феликс! Привет, братишка, тебя не сразу и узнаешь — ты возмужал и окреп здесь, на стане.
Бродов-младший снял очки, широко и радостно заулыбался брату.
— А-а, столичный начальник! Не часто ты нас балуешь.
— Что отец, здоров ли?
— Отец — молодец, он тут у нас заводской оркестр возглавил; такую, я тебе скажу, программу подготовил. Да ты во Дворец культуры к нему зайди.
— Буду, буду. А сейчас ты мне «прорехи» покажи, — ну, те... В системе автоматики.
— Вот первая! — показал на «Видеоруки» Феликс.
— Ты брось свои шуточки! Мой прибор — умница.
— Умница, может быть, да только лодырь он порядочный, твой прибор. Лист косит, а он, подлец, видит и в ус не дует.
— Косит? И как же?.. Неужели стан останавливают? — Зачем останавливать. Вон, молодца приставили. Егор Лаптев вместо прибора лист подправляет.
— Лаптев? Сын Павла Лаптева?
— Да.
В лучах фонаря, подвешенного на ферме у стены, ловко орудовал длинным крюком дюжий парень. Он подправлял торец летящей по рольгангам огненной полосы, если полоса выбивалась из колеи и сползала с рольгангов в сторону. «Вот он-то один из двадцати... Тех, что на «прорехах...» — вспомнил он фразу академика Фомина — именно так сказал он на коллегии министерства. И все тогда повернулись к Бродову, и министр укоряюще посмотрел на него из-под очков — дескать, хороша твоя автоматика! Двадцать человек на прорехах.
Вон один из них — сын Павла. С ним надо непременно побеседовать. Но как?.. Парень всё время занят.
Бродовы отошли в сторонку, наблюдали за движением листа, за тем, как парень время от времени подталкивает огненную полосу шириной в два метра в своё «русло» — на рольганги. Лист капризничает — забирает в сторону не на сантиметр, как обычно, а на три-четыре, — парень весь напрягается, проворно шурует своей кочергой, — лист, скользя о выступ крючка, визжит, сыплет искрами, но парень непреклонен, он знает повадки быстро текущей огненной реки, умеет её усмирять.
Под гигантской стеклянной крышей вдруг раздалась сирена, и стан, словно поезд, встретивший препятствие, затормозил; огненная река оборвалась, улетела в пролёт калибровочных клетей; рольганги, поблёскивая в лучах неонового света, крутились всё тише, тише, пока не остановились совсем. Вновь наступила дышащая жаром тишина.