Филимон и Антихрист
Глава седьмая
В аэропорту Филимонова встретил Зяблик. Опытным взглядом окинул багаж — два пухлых кожаных чемодана, ухмыльнулся тайно: «Клюнул, молодец! Прибарахлился». Зяблик держал постоянную связь с шефом и дважды посылал ему деньги в валюте тех стран, где он находился. Предвкушал момент, когда они войдут в квартиру Филимонова и шеф вручит ему заготовленный сувенир. «Привёз же хоть что-нибудь за хлопоты, черт побери!» — думал Зяблик, усаживаясь на заднем сиденье «Чайки» вместе с Филимоновым.
— Отдохнул, оттаял — смотрите-ка, морщинки разгладились.
Зяблик сыпал комплименты, настраивая шефа на весёлый и беспечный лад. Он ничего не делал без плана и тайной мысли; и встреча в аэропорту, и комплименты, и многое из того, что будет происходить в их общих делах после приезда Филимонова — всё рассчитано загодя. Зяблик не держал в руках Библии, не читал священных книг, но, кажется, с младенческих лет непостижимым образом усвоил соломонову притчу. «Видел ли ты человека, проворного в деле своём? Он будет стоять перед царями, он не будет стоять перед простыми».
Филимонов — не царь, но он стал большим авторитетом в науке, занял высокую должность. В глазах Зяблика он проходит сейчас испытание. Металлы испытывают на прочность, Зяблик своих подопечных испытывает на податливость. Филимонов нужен ему без характера и воли — гуттаперчевый, восковой; тогда лепи из него нужные фигуры и расставляй на шахматной доске по своему замыслу. Зяблик уже многого добился, но не всего, он ещё насторожен, ждёт, как бы шеф не взбрыкнул и не показал зубы.
Сейчас процесс приручения входил в завершающую стадию. И если Филимонов будет покорно следовать на поводке, Зяблик станет его поднимать, делать из него фигуру ещё большую. Таков закон жизненной игры: Зяблику нужен паровоз, авторитет, имя. В сиянии славы близкого покорного человека он и сам, как злак в благодатной почве, будет расти пышно, добьётся всех своих вожделенных желаний.
Поутихла тревога, но ещё грызут сердце недобрые предчувствия, связанные с эпизодом на квартире Буранова. Туда он после не заходил и природы открыто выраженного к нему презрения пока не знал.
Филимонов много говорил и смеялся, его воображение потрясено виденным, он весь во власти сильных незабываемых впечатлений. И по тому, как смотрит на Зяблика, фамильярно кладёт ему руку на плечо, тонкий чувствительный Артур Михайлович слышит хорошее к себе расположение — добрый признак успешного течения его будущих операций.
В квартире Зяблик долго не задержался, не хотел надоедать — получил презент в виде итальянской электробритвы с плавающими ножами, удалился. А Филимонов бросился к телефону, позвонил Ольге. Ответил отец:
— А-а, блудный сын, вернулся! — заговорил приветливо, не выказывая, впрочем, большой радости.
— Ольга дома?
— Зачем тебе Ольга? — раздалось в ответ, и это уже было откровенным вызовом.
Однако Филимонов стерпел и продолжал беспечным тоном:
— Как зачем? Она мой первый помощник, сподвижник по делам. Я как ступил на родную землею, перво-наперво о делах подумал.
— Зяблик тебе сподвижник, а Ольгу не тревожь. Она делом занята, хотя по твоей милости на унижения пошла, зарплату почти не получает. Хорошо же ты, Николай, обошёлся с моей дочерью.
И раздались длинные гудки. Филимонов, продолжая держать в руке трубку, опустился на стульчик возле телефона. И сидел, оглушённый. Первой мыслью было: Зяблик дел натворил, уволил Ольгу. Хотел тотчас же позвонить Федю, но решил вначале успокоиться, унять расходившиеся нервы. Ходил по комнатам, смотрел вокруг и ничего не видел. Глаза застилал туман, сердце трепыхалось испуганной птицей. Чёрт побери! — взмахивал туго сжатыми кулаками. — Этого как раз не хватало!
Прошёл в кабинет и сел за письменный стол. В беспорядке лежали книги, журналы со статьями известных математиков, — там, в заморских странах, Филимонов жаждал быстрее вернуться к ним и погрузиться в занятия; много передумал за время поездки, многое взвесил — решил заниматься наукой, бросить мышиную возню с реорганизацией, сосредоточить все силы на импулъсаторе. Мечтал встретиться с Федем, Ольгой, боялся потерять Вадима.
Они поймут, не станут обвинять его за институтские дела, — в конце концов, он учёный и организаторские дела не его стихия. А там придёт время, и он объяснит причину своей пассивности. Перед ним стоял выбор: либо тюрьма, либо возможность довести до ума импульсатор и подарить людям великое... нет, большое открытие. Он выбрал второе. Всё как на духу, как и следует с друзьями. Если осудят — ну что ж, значит, судьба. По крайней мере, всё будет честно в их отношениях.
Так думал там, за границей. И намерения эти казались благородными, единственно правильными. Главное в них то, что он вновь вернётся к труду — творческому, полезному, доставляющему ему радость. Больше не даст себя увлечь с пути, предначертанного ему судьбой. Он — учёный, талант и, в конце концов, не имеет права разбрасываться и заниматься пустяками.
Так думал Филимонов, мотаясь из города в город, из страны в страну, заседая на симпозиумах и сессиях, встречаясь с учёными и ведя с ними бесчисленные учёные и неучёные разговоры. И от этих дум ему становилось легче, он воодушевлялся и слышал во всём своём существе тот радостный окрыляющий зуд творческого нетерпения, который был всегда опорой и поддержкой во всех жизненных передрягах и даже во время нервных стрессов, психических катаклизмов. А таких бывало немало.
Вспомнив о неприятностях, преследовавших его всю жизнь, Филимонов вдруг подумал, что неприятности эти никогда не выводили его из состояния творческой окрылённости, он и тогда не знал депрессий, усталости — наоборот, чем больше его унижали, «задвигали» и даже травили, тем становился злее.
Энергия сжималась в нём в электрический разряд, и он с головой погружался в работу; лез и лез в дебри математики, встречался с узлами смутных, казавшихся непосильными для ума, нагромождений — бросался на них и рвал в клочья, расшвыривал завалы до тех пор, пока из груды чисел не выстраивались стройные ряды; он, казалось, был так устроен: чем больше препятствий перед ним возводили, тем больше работав, преодолевая их; он походил на машину, прибавлявшую автоматически тягу по мере возникавшей необходимости преодолевать препятствия. И в результате появился импульсатор.
В Англии один ученый назвал его «ускорителем технического прогресса», а во Франции на симпозиуме в Парижской академии старейший из её членов сказал: «Ваш импульсатор раскрывает ворота в космос — и не на планеты солнечной системы, а в миры отдалённых галактик». В университетах, где он появлялся, его провозглашали почётным членом, облачали в мантии. Он привез семь таких мантий — знаков его мировой славы, признания заслуг перед всем человечеством.
И каждый раз, надевая мантию, мысленно давал себе клятву двигать дальше импульсатор, придать ему силу воздействия на цветные металлы, сообщить волшебные свойства лучам, исходящим из его алмазных фильер. «Федь и Ольга, и мой верный Вадим станут мне друзьями и помощниками. С ними я осуществлю все свои мечты, самые смелые планы!» Так он думал там, за границей, и от дум этих у него вырастали крылья. Он спешил домой — к друзьям, к своему любимому делу.
До хруста в пальцах Филимонов сжимал кулаки и едва не плакал от досады. Он ещё не знал, что произошло, но сердцем чувствовал беду. Вдруг как ушли... Бросили!.. Федь таков. Он не терпит фальши, подлости и тем более не простит предательства. Порывался встать, подойти к телефону, но сердце сжималось от страха. «Вдруг как ушли? Все трое!»
Зазвонил телефон, и Филимонов вздрогнул, как от разрыва гранаты. Он сейчас боялся новостей — слышало сердце, что новости могут быть только плохие. Ужасные по своим последствиям, по влияниям на судьбу импульсатора.
— Вам звонит Дарья Петровна. Покойный Александр Иванович оставил завещание. Библиотеку завещал государству, а её математический раздел — вам. Я бы хотела показать вам этот раздел, и вы можете распорядиться им по своему усмотрению.
Договорились встретиться сегодня вечером. В другое время Филимонов ошалел бы от радости. Библиотека Буранова! Она насчитывает десятки тысяч томов и известна в научном мире. Государству и мне, Филимонову. Честь-то какая! Однако сейчас неожиданная весть отвлекла на минуту от тягостных дум, но мрачного духа не развеяла. Ходил по пустым, уставленным дорогой мебелью комнатам и мучительно вопрошал: «Почему, почему тогда мне было легче? Весь мир был враждебен, все на меня, а я стоял и под ударами крепнул? С тех пор же, как стал директором, добился признания, решил все вопросы быта, — казалось бы, живи, радуйся, трудись! А радости нет!»
«Друзья! — молнией пронзила мысль. — Тогда я боролся с людьми чужими и подчас враждебными, сейчас я волею судьбы поставлен против друзей. Совесть бунтует, совесть меня мучит! — вот что ново теперь в моём положении, ново и гадко, и непреодолимо». Механически, без всякого удовольствия, принял душ, сготовил себе завтрак и, давно хорошенько не высыпавшийся, завалился в постель. Федю решил не звонить. «Все новости расскажет Дарья Петровна», — думал Николай.
Сон не приходил. Голова горела как в огне, мучили, терзали нетерпения — в него вселился дух беспокойства, и душа рвалась на части, кровоточила. Мысли являлись отрывочно. Где-то вдалеке маячил перед ним импульсатор, взывал к совести, но призывы звучали слабо, Филимонов их не слышал.
В схватке противоборствующих сторон побеждает умный и расчётливый, умеющий верно оценить свои собственные силы, но так же ясно увидеть и сильные стороны противника. Зяблик верно рассчитал удары по Галкину и Филимонову; первого свалил оружием, против которого тот бессилен, — вручил ему власть, составлявшую предмет вожделений его болезненного самолюбия; Шушуню, пуганного в жизни и много раз битого, обласкал; к Филимонову применил запрещённый приём борьбы — в момент, когда тот буром шёл на Зяблика с обнажённой шпагой и в белых перчатках, плеснул на него ушатом вонючей ядовитой жижи.
Но как это часто случается и на войне, удачливый полководец увлёкся победами и не заметил сильного противника на направлении, которое считал второстепенным. Зяблик недооценил Дарью Петровну. Тут у него интересы были локальные, бытовые: он втайне, при содействии Бурлака и дружков из хозяйственного управления министерства, переписывал на себя дачу Буранова, хотел завладеть библиотекой академика, а там и квартирой. Направление боёв здесь Зяблик считал не главным, разведки не вёл и потому не знал, что как раз тут-то, благодаря интенсивным и коварным действиям Дарьи Петровны, и ждёт его сокрушительное поражение.
Дарья Петровна встретила Филимонова со строгим, непроницаемым видом; сдержанно поклонилась, жестом пригласила в квартиру. Беседовала с ним в гостиной, тон взяла сразу почти официальный — каждым словом, и тем, как на него равнодушно смотрела, демонстрировала независимость, приличествующую в её положении отрешённость. Впрочем, Филимонов, будь он не таким простодушным и доверчивым, легко обнаружил бы и не один только женский интерес и к его новому положению, и к институту.
Не торопилась Дарья Петровна касаться в разговоре библиотеки.
— Как ваша поездка? Говорят, Зяблик расщедрился и послал вас чуть ли не в кругосветное путешествие?
— Почему Зяблик? Вы хотели сказать министр, или Бурлак, по крайней мере? — обидчиво и с явным недоумением возразил Филимонов.
— Не открывайте, пожалуйста, Америк, — улыбнулась Дарья Петровна. — Мне хорошо известен механизм заграничных поездок в институте. Не нами он заведён и не нам его изменять. Там всё вершит Зяблик, а ещё была Мама Бэб с её длинными всемогущими руками.
Дарья Петровна заметила румянец, вспыхнувший на лице собеседника, и решила довершить атаку:
— Я слышала, Маму Бэб снова возвратили в институт? Иначе и быть не могло. Вы это по неопытности решились шевельнуть старую сову, — хорошо ещё, она не оцарапала вам лицо. Академик не раз поднимал на неё руку и всегда у него кончалось конфузом. Ну да ладно, не переживайте. На капитанском мостике вам много откроется тайных рифов.
Фамильярный тон разговора, шутливая манера окончательно грозили вывести из терпения Филимонова, — был момент, когда он хотел свернуть беседу и, может быть, раскланяться, уйти, но затем подумал: она — женщина, пусть изливает горечь обид и зависти. И ещё голос изнутри внушал: «Слушай и мотай на ус».
Труднее всего давалось Филимонову искусство лицемерия, но здесь он пересилил себя, улыбнулся широко, сделал вид покорного, благодарного слушателя. Даже подлил масла в огонь:
— Дарья Петровна! Вы же знаете: всю жизнь я пребывал в шкуре рядового сотрудника. А тут — тайны мадридского двора!
Засветились окаймленные чёрной радугой косметики умные, проницательные глаза Дарьи Петровны, сверкнули победным торжеством. Филимонов сыграл в простачка, бросил наживку, и она клюнула. Многое может постичь умудрённая опытом женщина, но шальную дерзость мужского ума она готова подчас принять за проявление доверчивой простоты и сама, не замечая опасности, легко податься в раскинутые перед ней сети. Дарья Петровна предложила гостю чаю и, когда тот охотно согласился, ещё больше воодушевилась, и повела речь уже с большей откровенностью:
— Легко вы отделались от Федя — вздорный, скажу вам, мужичонка. Он покойного Александра Ивановича с ума сводил: упрётся бычком — и ни вправо, ни влево.
В крошечные чашечки китайского сервиза чай наливала девушка, видимо, студентка, выполнявшая роль домашней работницы. Филимонов слышал: Дарья Петровна всегда нанимает студенток. Даёт им кров, еду, одежду да небольшие деньги — девушки довольны.
— Не понимаю вас: Федь — ближайший мой сотрудник. У нас тема общая.
Сказал и тут же спохватился: вдруг что случилось с ним, а я не знаю?
Хозяйка торжествовала: её подозрения оправдались, Зяблик остаётся верен своей тактике — бросается на жертву, когда та лишается защиты.
Заколотив шар в лузу, Дарья Петровна блаженствовала. Изящным движением полуобнажённых рук подливала сливки в чай, расставляла разные сорта варенья. Давно она предвкушала миг встречи с Филимоновым. Удастся же когда-нибудь заполучить в квартиру этого нелюдима? — часто задавала себе вопрос. Ждала, что сам позвонит и напросится. Завещание держала про запас.
— Вы ещё в институте не были?
— Нет, я только приехал.
— И ни с кем не говорили?
— Меня встречал Зяблик.
— И ничего не сказал?
— Нет, а что такое?
— Хорош гусь. Нашкодил и молчит. Он выкинул из института ваших главных помощников. Импульсатор остался голенький. Вы и... эти, которых вы набрали заново, и тысяча людей, не имеющих о нём понятия. И разве что ещё Зяблик, никогда не знавший таблицы умножения. Да, Николай Авдеевич, он учинил разгром!..
Дарья Петровна сорвалась с тормозов — чувствовала это, но остановиться не могла. Слишком много зла копилось в её душе против Зяблика. Долгие годы этот человек ужом извивался в ногах у академика, обхаживал её, предупреждал малейшие желания, был рабом, низким, жалким пигмеем — таким она привыкла его видеть. И вдруг — вскочил на высоту, задрал нос. Мало того, стал гадить, выбивать из-под неё почву. Муж Дарьи Петровны собирался писать в министерство, в газеты, хотел поколотить мерзавца, но Дарья Петровна, обладавшая умом дальновидным и гибким, его останавливала.
Старый воин не выдержал нервных перегрузок — снова угодил в психолечебницу. Но Дарья продолжала бой; расставила посты наблюдателей и зорко следила за «художествами» Зяблика. Знала его природу: Зяблик без интриг и подлостей не может; он тогда только и живой, и чувствует себя хорошо, и дышит легко, когда вокруг кипит свара; он из тех, кто в мутной воде карасей ловит. Каждому организму нужна своя родная, уготованная природой среда. Зяблику нужен мрак и затхлость, он, как сова, может пищу добывать только ночью. Озари землю живительный свет — и Зяблик захиреет, умрёт от тоски и безделья.
— Уволил Федя? Но у него нет прав. Федь — мой заместитель.
— В наше время не увольняют, — назидательно, точно школьнику, разъясняла Дарья Петровна. И при этом не забывала роль любезной, обворожительной хозяйки. — Уволить человека нельзя — законы не дают. Самые гуманные законы о труде. Вы вспомните себя: вас ведь тоже никто не увольнял, но вы уже были у черты, когда долее оставаться в институте было свыше сил. Как я слышала, вы собирались уходить. А если говорить точнее, вас «уходили». И «уходил» вас не Буранов, а те же силы, что и теперь продолжают «уходить» строптивых и неугодных, то есть настоящих людей, подлинных учёных. Федь — не исключение. Просто пришла его очередь.
Дарья Петровна обнажала истину, нагнетала драматизм с тайным и коварным умыслом побольнее уязвить Филимонова, показать ему же его собственную беспомощность на посту директора института; она делала это с удовольствием — как бы говорила: вот вы все осуждали Буранова, считали его тряпкой, игрушкой в руках тёмных дельцов, но вот тебе самому вручили власть — и что же изменилось? Буранов много лет, пожалуй, лет двадцать не выпускал из рук власть над институтом, а тебя и на несколько месяцев не хватило. Унижая Филимонова, тыча его носом в грязь, она удовлетворяла глубоко сидевшую в ней потребность обелить Буранова, снять с его имени налёт незаслуженных, как ей казалось, обвинений.
Глубоко западали в сердце Филимонова косвенные упрёки Дарьи Петровны; и он удивлялся собственной покорности и терпению, больше того, мужественная правда её слов изливалась на него очистительным душем: он, как человек честный и бескомпромиссный в своих поступках, невольно настраивался на волну родственной души, проникался к собеседнице уважением и прощал ей личные наскоки. «Она не знает причин моей пассивности, — думал Николай, слушая хозяйку. — Вот если бы знала! Если бы знала!»
— Где же теперь Федь? Извините, я — директор, обращаюсь к вам, постороннему человеку...
Николай хотел спросить и про Ольгу, но промолчал.
— Напрасно считаете меня посторонним человеком. Я, может быть, заинтересована не меньше вашего в делах института. Вы удивляетесь? А вот я вам сейчас покажу кое-какие документы.
Она прошла в кабинет академика и скоро возвратилась оттуда и подала Филимонову две бумаги.
Филимонов читал: «Зяблик оформляет дачу академика Буранова на своё имя. Бурлак подписывает все документы. Дача состоит на балансе хозяйственного управления министерства и будет продана Зяблику по балансовой стоимости — за четыре тысячи двести рублей. Вся мебель и внутриусадебные постройки входят в балансовую стоимость».
Ни подписи, ни печати. Филимонов вопросительно взглянул на хозяйку. Та пояснила:
— Документ неофициальный. Пишет аноним, — мне, впрочем, всё равно.
Второй лист. Этот написан от руки, почерком мелким, видимо, женским: «Не знаю, какие указания о своей библиотеке оставил вам покойный академик, но Зяблик распускает слух, будто она завещана в его пользу. В это мало кто верит, но никто не сомневается, что, в конце концов, библиотека станет собственностью этого вампира. Принимайте меры».
И тоже — ни подписи, ни даты, ни адреса.
— А вот вам ещё одно письмецо. Тут не оставили и вас в покое.
И жестом, которым в прежние времена наносили удар шпагой, Дарья Петровна подала через стол ещё один лист.
Туг уже стояла дата. И адрес: Крым, санаторий «Радуга». И подпись: «Ваша Наточка».
— Наточка? Внучка Александра Ивановича?
— Правнучка. Но дело не в этом. Читайте.
И Филимонов читал:
«Дорогая Дарья Петровна! Вы такая умная и добрая и всегда помогали мне, если я делала что-нибудь не так. Тут стоит хорошая погода, я купаюсь, целыми днями валяюсь на пляже, но на душе скверно, и я прошу у вас совета. По глупой своей беспечности я однажды по приказу Артура Михайловича Зяблика сбросила с себя все одежды — решительно все! — и на пляже, это было на Истринском водохранилище, улеглась, дура, возле Филимонова, которого противный Пап — вы его знаете — по приказу Зяблика чем-то опоил, и он лежал на песке чуть жив, почти без сознания. Теперь сюда в санаторий прикатил Пап и домогается, и пристаёт ко мне, преследует по пятам. Представьте: Пап — и домогается моей любви! И так бы оно ничего, у меня тут есть защитники, — скажи я им и они сделают из него котлету, — но Пап говорит: ты помогла сгубить великого учёного, я тебя упеку в тюрьму. Мне не страшна никакая тюрьма, но пугает мысль, что я повредила Филимонову, который, говорят, действительно большой учёный и теперь находится весь в руках этих ужасных людей — Зяблика и Папа. Дорогая Дарья Петровна! Я всегда считала Вас второй мамочкой — помогите мне выбраться из этой ужасной истории, мне стыдно и гадко чувствовать себя виновницей такой беды, а, кроме того, хочется залепить звонкую пощёчину этому гадкому Папу, чтобы он не приставал ко мне и не отравлял жизнь».
Филимонов читал медленно, и, по мере того как добирался до смысла письма, волнение овладевало им, и лист в руке начинал мелко, противно дрожать. Он опустил на стол руку и дочитывал, помешивая другой рукой только что налитый чай. Волнение его было не просто радостным, он с каждой новой строчкой письма испытывал прилив сил, как будто эти силы кто-то вдувал в него мощным насосом. С плеч его медленно, но верно сползала тяжесть, давившая его в эти последние месяцы, и за границей, хотя впечатления там и накатывали на него мощными волнами.
Теперь же состояние страха, безысходности, боль кровоточащей совести с новой силой объяли его, едва он ступил на родную землю. Он чувствовал себя как птица, у которой обрезали крылья и поломали ноги. И вдруг — это письмо: над головой грянул свет жизни, в жилах бьётся, клокочет порыв прежней энергии, боевого творческого духа. Он ещё не дочитал письма, но ему уже хочется закричать на весь свет: «Я жив, я свободен, я могу работать!» Рука предательски дрожит, и он сильнее прижимает её к столу. Он не хочет распускаться перед умной красивой женщиной — той, которая ещё вчера была для него чужой, но сегодня стала родной и близкой. Она дарует ему освобождение, из её рук он получает жизнь и счастье, казавшиеся навсегда утраченными.
— Я надеюсь, вы дадите мне это письмо... хотя бы на время, — заговорил он, стараясь быть спокойным, однако, не умея полностью скрыть клокотавшего в нём радостного возбуждения.
— Нет, оригинал буду держать в сейфе, но у меня есть фотографические копии.
Она снова прошла в кабинет и принесла оттуда пачку фотографий с копиями письма Наточки. Одну из них подала Филимонову.
— В ваше полное распоряжение, — сказала, блеснув торжествующим взглядом, И улыбнулась. И наклонила голову в знак того, что отныне считает себя его союзницей. — А библиотека?..
— На сегодня я израсходовал лимит времени, — Филимонов поклонился и припал губами к руке хозяйки. — Я надеюсь, вы позволите мне посетить вас в ближайшее время. Вы мне позволите?
— Всегда рада видеть вас у себя.
Дарья Петровна не скрывала торжества победительницы. Как истинный мудрый полководец, Дарья Петровна наносила удары с разных направлений — и трудно было понять, где она сосредоточивала главные силы.
На следующий день утром позвонила Вадиму Краеву и ещё до начала работы пригласила к себе. Вадим явился тотчас же, он уже много лет чинил всякие приборы в квартире академика и чувствовал себя здесь как дома. С Дарьей Петровной был по-настоящему дружен, верил ей как себе. И знал: в её далеко идущих планах ему отведена не последняя роль. Он по-прежнему числился в секторе Галкина, и, когда Федь с Ольгой перешли в другой институт, Дарья Петровна позвала к себе Вадима, сказала: «Оставайся в штате "Титана", а на работу ходи к Федю. Так надо. И не бойся: тебе ничего не будет». И Вадим не возражал.
В секторе Галкина, в механической мастерской, он имел рабочее место — столик, верстачок, но все дни проводил у Федя. Галкина откровенно презирал, и тот, ловя на себе косые волчьи взгляды, невольно сжимал кулаки, но сделать ничего не мог, знал: Вадим необходим Филимонову.
Дарья Петровна принимала Вадима как своего — на кухне. Подавала на стол кушанья, варила кофе. Заговорила без предисловий, начистоту:
— Я знаю: ты всё думаешь о Филимонове — не попал ли он в сети Зяблика, не предал ли всех вас, как Галкин — за тарелку чечевичной похлёбки. Так ведь думаешь? Признайся.
— Вы в душу, словно в зеркало, смотрите — всё там видите.
— Напрасно! Филимонов попал в затруднительную полосу, у него руки связаны, его опутали сетью интриг Зяблик и Галкин. Надо ослабить Галкина, нанести по нему удар.
— Подстеречь бы мерзавца да устроить тёмную!
— Нет, Вадим. Кулаками делу не поможешь. У меня есть против него другое оружие. Вот посмотри, пожалуйста.
Настал, наконец, момент для Дарьи Петровны извлечь из сейфа главное оружие. И хоть оружие это остриём своим было направлено в Галкина, но не его она хотела бы поразить. Зяблик — её враг, Зяблик копает ей яму, в него и целила стрелы.
Достала из сейфа папку, принесла Вадиму. Тот извлёк пачку фотографий, читал тексты и ничего не понимал. Дарья Петровна, тронув фотографии рукой и снисходительно улыбаясь, заговорила:
— Я лучше тебе расскажу суть дела: тут копии последних статей Галкина, он за них Государственную премию получил. Обрати внимание на почерк — Галкина рука?
— Нет, я почерк Галкина знаю. Он пишет, как школьник — косо, криво, и буквы у него не связаны, будто каждую рисует отдельно.
— Вот тут-то и зарыта собака. Галкин статьи эти не писал, он выдал чужую работу за свою. Помнишь альпинистов, погибших на Памире? Один из них взял в горы тетрадь со своими записками. После смерти её прислали Зяблику, а он — запер в сейф, а потом снял машинописную копию и вручил Галкину.
— А-а... Вот теперь и я понял, где собака зарыта. Галкин украл чужой труд! Так-так-так... Это на него похоже. Но как нам доказать, кто первый из них... Ведь Галкин может сказать: это у меня списано, а не я списал.
Дарья Петровна пригласила Вадима в библиотеку и здесь показала научный журнал со статьей погибшего альпиниста.
— А вот... глава из тетради. Напечатана, когда Галкин ещё и не работал в институте.
— Хорошо бы копию...
— Я обо всём позаботилась. Ну, как ты думаешь, есть у нас возможность помочь Филимонову?
Вадим не стал пускаться в дальние рассуждения. Он в эту минуту ещё не представлял, как распорядится грозным оружием, но, заполучив копии разоблачительных документов, поспешил в институт. Без стука вошёл к кабинет Галкина и сел на диван, стоявший в дальнем углу комнаты.
— Ты чего? — уставился Галкин, предчувствуя неприятность. — Вадим никогда к нему не заходил и если зашёл — есть веская причина. — Ну, говори, зачем пришёл?
— А ты не волнуйся. Честному человеку нечего волноваться. Вот мне, например: я никого не убил, ничего не украл и жизнь никому не испортил. Друзей не предаю — важных дел народных, открытий каких или чего другого себе не присваиваю. Чего мне волноваться?
Вадим говорил спокойно, он в нужную минуту умел взять себя в руки и выдержать характер. К Галкину у него были особые претензии: чуткое сердце рабочего бесхитростного человека видело в нём основного виновника всех бед Филимонова, а, следовательно, и института. Он сейчас ощущал потребность говорить от имени всего своего сословия рабочих — всех тех, чьим трудом живут и все учёные, и сам Галкин, явившийся в мир учёных из гущи рабочих и обязанный по всем законам здравого смысла свято блюсти их интересы, высоко держать их честь и трудовое достоинство.
Галкина он считал предателем вдвойне: предал друзей и предал рабочих, приславших его в науку. Галкина Вадим не только ненавидел, но он ещё и презирал его. Однако при всём этом Краев не был злым человеком, по натуре он был мягким и добрым и готов был многое прощать людям — особенно, если люди эти признавали свои ошибки и готовы были повиниться или исправиться. Он сейчас и к Василию воспылал вдруг чувством жалости. Знал, что Галкина ждёт полнейший крах и в итоге — тюрьма, и, может, потому, что итог грозил быть таким жестоким, он хотел смягчить его участь.
— Говори, что тебе нужно! У меня нет времени.
Галкин терял равновесие; предчувствовал что-то важное, нехорошее — торопил Вадима. И Вадим пустил в него первые изничтожающие стрелы. И не как-нибудь, а бесхитростно, грубовато, по-рабочему:
— Думаю, что торопиться тебе некуда. Песенка твоя спета. Теперь бы подумать, как вылезти из болота, в которое ты залез. Об этом я и хотел с тобой поговорить.
— Какое болото? Что ты мелешь, Вадим!
Голос Василия осел, словно он съел мороженое и застудил горло. Знал: Краев слов на ветер не бросает. Как в деле, так и в словах — всегда точен, предельно откровенен. Филимонов никому не верил так глубоко и безраздельно, как Вадиму.
Теребил реденький чуб, не сводил с Вадима засветившихся смертельной тоской глаз.
— Хоть бы сел поближе. Забился, как сыч, в угол и каркаешь. Чего там ещё разузнал — выкладывай!
— А и выкладывать нечего. Сам всё знаешь! Родственник сыскался — того, погибшего... статьи что написал.
Сжался как от удара Василий, губы в ниточку сомкнулись, левое веко дёрнулось. На лбу в одно мгновение проступили крупные капли холодного пота.
— Кто писал? Чего буровишь?
— В гостиницу меня приглашал: что там да как Василий Галкин? Говорит, в суд будет подавать. Журнал показывал. Номер, кажется, третий... — там половина статей напечатана. За другой фамилией, не за твоей. Ну да ладно! — поднялся Вадим. — Некогда мне. К Федю пойду.
Вадим поднялся и медленно пошел к выходу. На пороге повернулся к Галкину, укоризненно добавил:
— Эх, Вася-Вася! На завод бы написать — ребятам, с которыми ты сталь варил.
И не спеша, по-хозяйски закрыл за собой дверь.
Федь и Ольга ждали Вадима. Сегодня утром они договорились монтировать приставку, сделать контрольное опробование. Вадим один знал расположение частей, блоков, контактов и точек, оставшихся ещё не спаянными, жгутиков, ещё не уложенных на место Вадим тоже, как и они, с волнением ждал этого дня, испытывал нетерпение от желания скорее включить, опробовать прибор. Как некогда они с Филимоновым готовили импульсатор к первому включению и до боли в сердце дрожали за результат, так и теперь приставка Федя стала для него родным детищем, заслонила весь белый свет. Она снилась ночью; едва закроет глаза, видит оплавленную магнезитом чашу и в ней кипящую смесь свинца и олова. Вот по команде Федя Вадим нажимает кнопку и гасит голубое, похожее на свет небесной звезды сияние. Металл на дне чаши затвердевает. От него отламывают кусочек, несут под микроскоп. Там уже над синеватым глазком склонился Федь. И рядом — Ольга, застывшая в ожидании...
Ох, как ждал Вадим этого заветного мига, а вот настал день — к Федю не пошёл, устремился в «Титан», и не в мастерскую, где были у него стол и верстачок, а в кабинет директора, где он, кстати, никогда не был.